Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 22 из 114

Барбара Ионовна имела свой узкий круг знакомых. Её приятель Николай Михайлович, человек до чрезвычайности аккуратный, чистюля, не уступал, например, ссылочному быту ни одной из своих привычек – сам себе готовил, сервировал стол, заправлял за ворот белоснежную салфетку. «С чувством, с толком, с расстановкой» праздновал за трапезой в хибаре своё одиночество и выглядел драматично и жалко в попытке заслониться от всех проблем «формой».

Другая знакомая свекрови, Клавочка, никак не могла решить, стоит ли ей выходить замуж. От её кручины, от снисходительно-одобрительных поддакиваний окружающих, что-де бессмысленно ждать мужа, которому предстоит сидеть ещё десять лет, тоже исходила тоска.

Как о близком друге в семье много говорили об Ане Ф. Муж её тоже получил десять лет лагерей. Одного этого было достаточно для сочувствия. Тридцатилетняя, маленького роста женщина пригласила нас в гости. Усадив за стол, неожиданно убежала на кухню, долго не появлялась, да и потом скрывалась за ширму, плакала, и я никак не могла понять, почему мы не уходим, раз так не ко времени оказались в этом доме. Причиной её слёз, объяснила Барбара Ионовна, была какая-то история с сыном. При всём том я успела резко не понравиться Ане Ф. Прощаясь, она довольно едко заметила, что понять, зачем я приехала сюда из Ленинграда, ей не под силу. Я была обескуражена и тоном, и смыслом сказанного, но постаралась ничем не выдать тяжёлого чувства, возникшего к приятельнице свекрови.

Были во фрунзенской ссылке и совершенно замечательные люди. Чаще и более, чем о ком бы то ни было другом, Барбара Ионовна рассказывала об Ольге Александровне П., с которой дружила. Ольга Александровна происходила из царской польской фамилии Замойских. Её муж, генерал П., во время Гражданской войны перешёл на сторону Красной армии, имел от Ленина охранную грамоту, невзирая на которую в 1937 году был арестован и расстрелян. Жену вместе с сыном-историком выслали. Говорили, что Ольга Александровна была образованнейшим человеком, владела пятью или шестью языками, хорошо музицировала, была когда-то любимой ученицей Падеревского. Я жаждала её увидеть, но, когда она пришла к Барбаре Ионовне, оказалась не в состоянии признать в ней потомственную графиню. На улице, не зная, кто она, я подала бы ей милостыню. На пожилой женщине было грязное, заскорузлое пальто, седые волосы сбились в колтун. Её запущенный вид привёл меня в полное замешательство, но спокойствие и достоинство речи поразили с первых же фраз. Понадобилось время и навык, чтобы научиться сводить воедино небрежение к внешнему обличью с тем содержательным, что открывалось в разговоре. Я потом не однажды встречалась с Ольгой Александровной, выслушала немало её удивительных рассказов и всегда заново приноравливалась к блеску её речи, меткости и остроумию. Вспоминая прошлое, она оживлялась, пересыпала свой рассказ французскими словами, не сомневаясь, что собеседник их поймёт. Как захватывающие новеллы, воспринимались описания скачек, которыми они с первым мужем увлекались. Однажды на скачках этот блестящий молодой офицер сорвался с лошади и погиб.

Неумело лавируя между кроватью и столом, забывая о комнате, похожей на склад ветоши, где всё было разбросано и накидано, где высилась гора грязной посуды, она вытаскивала из чемодана альбом с фотографиями. Разглядывая его, я переселялась в другое время. На кабинетных фотографиях была запечатлена ослепительно красивая, с величественной осанкой женщина. Великолепные волосы, сдержанная улыбка, сознание собственной неотразимости; с плеч спадает то соболий палантин, то горностаевая накидка – и это всё она.

– Вы всегда в мехах, Ольга Александровна! – замечала я.

– Да, я меха предпочитала бриллиантам, – оживлялась она.

Теперь жизнь низвела все гербовые и родовые преимущества Ольги Александровны до нуля. Полнейшая неприспособленность к физическому труду, созданию бытового уюта отрешали её, в свою очередь, от реального ссылочного мира. И самым удивительным было то, что она не чувствовала себя обездоленным человеком. Мать и сын всюду появлялись вдвоём. И куда бы они ни шли, между ними вёлся нескончаемый, целиком поглощавший их разговор. Всё внешнее обоим было глубоко безразлично. Глядя на их увлечённое погружение друг в друга, я понимала, каким значительным, духовно наполненным был их мир. Не этот ли образ единого царства двоих был моей заветной потребностью и заветной мечтой?

Больше всех ссыльных мне по душе пришлась Варвара Николаевна Крестинская, сестра заместителя наркоминдела Крестинского, бывшего одно время нашим послом в Берлине, а затем в Париже. Но это, можно сказать, было уже моим личным знакомством. Я с радостью откликалась на предложения Варвары Николаевны «вместе походить». Сдержанная, строгая, всегда в безукоризненно белой блузке, она располагала к разговору о самом насущном и важном. После одной из бесед я стала почитать её высшим для себя авторитетом.

От отца-адвоката Эрик унаследовал интерес к юридическим наукам. Изданные к тому времени два тома Судебных отчётов с записью допросов Пятакова, Каменева, Бухарина, Крестинского и других он, разумеется, купил. Читал мне вслух. Опубликованные не в газете, а под книжной обложкой, пространные, охотные признания подсудимых в умышленном вредительстве повторно и более наступательно возвращали всё к тем же вопросам, что и в тридцать седьмом году. Неужели? Зачем? А если они невиновны, то почему приписывают себе преступления, которых не совершали? Я по-прежнему инстинктивно противилась додумыванию того, что к признанию их понуждали пытками.

– А ты как думаешь? – со страхом спросила я однажды мужа.

– К ним применяли химию, – высказал Эрик свою версию.

– Что значит – химию?

Химия? И живой человек? Я похолодела от ужаса, что такая прямолинейность связей возможна. Когда эта тема возникла в разговоре с Варварой Николаевной, я с тупой бестактностью спросила её, как она относится к признаниям брата. Варвара Николаевна скорее отрезала, чем ответила:

– Я фальшивок не читаю. Я знаю своего брата. Мой брат ни в чём не виноват!

Подсознательно я надеялась на некое политическое разъяснение. Но гордый, литой ответ «я знаю своего брата» содержал куда больше. Неподверженность общественному психозу обвинений была не только личным правом близкого человека, но и его обязанностью. Варвара Николаевна «узаконила» то, к чему я подошла вслепую, интуитивно, ответив при исключении из комсомола: «Я знаю своего отца. Он невиновен».

Сколько ясного и здорового я унесла в жизнь после бесед с ней!

* * *

Находясь в плену своих сердечных чувств, по макушку занятая делами по дому, я не сразу заметила, что всё чаще наталкиваюсь на холодность, а то и вовсе на откровенное недружелюбие родственников Эрика. Но вскоре сомнения в том, что отношения с родными мужа не сложились, исчезли окончательно. Барбара Ионовна была со мной неровна, Лина просто враждебна. В их комнате часто вёлся разговор на повышенных тонах, но стоило мне войти, как споры пресекались. Эрик приходил от них всегда расстроенный, но отмалчивался.

Обедали мы все вместе. Сидя во главе стола, Барбара Ионовна делила мясо на порции и раскладывала всем в тарелки с супом. Однажды мне в тарелку она ничего не положила. Я бы не придала этому особого значения, если бы Эрик не вспыхнул, не посмотрел выразительно на мать и демонстративно не переложил мясо из своей тарелки в мою. На глазах у всей семьи происходило что-то постыдное. Не зная, как следует себя вести, я терялась. По моему разумению, отношения с людьми должны были быть отражением того, что сам несёшь к ним в сердце. Впрочем, меня смущало многое. Казалось, например, что мать разговаривает с сыном на языке незнакомых понятий:

– Эрка, хочешь, я тебе продам для Тамары своё осеннее пальто?

– Сколько ты за него возьмёшь?

– Ну, я его, конечно, поносила как следует, но драп ещё хороший.

И она назначала цену. На язык моей семьи такое было непереводимо.

– Слишком ты любишь, слишком балуешь моего сына, Тамара, – покачивала она головой.

Что значит «слишком» и почему об этом сокрушается мать, я тоже не понимала. Денежная ситуация в доме Эрика была запутанная и сложная. Как я узнала позже, Валерия, занимавшего в милиции должность младшего следователя, оставили в Ленинграде потому, что он отрёкся от арестованного отца. Это уберегло его от ссылки, но с работы он некоторое время спустя всё равно был уволен. Валерий смертельно обиделся, не стал никуда устраиваться и приехал во Фрунзе, как выяснилось, не в гости, а насовсем. Существовали они здесь без определённой программы действий. Внутри семьи это без конца обсуждалось. Меня в это не посвящали. Ввиду огромного наплыва ссыльных устроиться на работу во Фрунзе практически не было возможности. Получалось, что семья из шести человек существовала на заработки одного Эрика.

По сути, я была «лишним ртом» в чужом клане, нищей невесткой, не только не принёсшей в дом никакого приданого, но и озабоченной достатком собственной семьи. Для того чтобы посылать маме подмогу, я выискивала аккордные заказы, вроде изготовления таблиц и вывесок для больниц и амбулаторий. К моим заработкам Эрик добавлял какую-то сумму из своей второй зарплаты, чтобы я ежемесячно могла посылать маме мало-мальские деньги.

Ещё в Ленинграде, в 1937 году, ссылка Эрика и Барбары Ионовны была осмыслена и прочувствована как сверхнесчастье. Всё неправедное, что исходило от Барбары Ионовны теперь, перевешивалось фактом этого несчастья и потому было неподсудно. Но вот я надписала Барбаре Ионовне нашу с Эриком фотографию: «Дорогой маме от любящих её детей». Тут и были поставлены все точки над «i». Прочитав надпись, она как хлыстом стеганула меня по самому незащищённому:

– Я мать для своего сына. А таких дочерей у меня может быть десяток!

Слова и тон потрясли меня. Я не нашлась что ответить. Хозяйка дома, в котором мы снимали жильё, видя, что я часто плачу, сказала:

– На-ка тебе сковородку, чайник, дам пару кастрюль, примус у тебя есть, вот и жарь-парь себе в удовольствие. И подальше от них, – кивнула в сторону общей комнаты.