Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 34 из 114

Следователь подошёл ко мне вплотную. В ту минуту я не боялась его. Он посмотрел мне прямо в глаза. Переждал какие-то секунды.

– Вы видите это? – спросил он, растянув губы и проводя пальцем по ряду своих металлических зубов.

– Вижу, – отозвалась я.

– Так всё это, – сказал он медленно, – тоже было выбито в тридцать седьмом году… но… этого не было!!!

Немало шоковых потрясений пришлось пережить и в последующие годы. Этой встряски забыть – не могла никогда. И опомниться – не могла тоже! Долго ещё что-то крутилось во мне, маялось, въедалось. Следователь уже писал, сев на место. Я не могла проронить ни слова, ни звука. Сбитая с толку, я потрясённо думала в камере: «Что же это за человек? Почему тридцать седьмой год? Правда? Ложь? Почему он сейчас – следователь? И как отважился мне сказать такое?» Я очутилась лицом к лицу с таким разворотом жизни, который в канун двадцатитрёхлетия нелегко было постичь.

* * *

29 марта 1943 года мне исполнилось двадцать три года. Было воскресенье. Дверь камеры отворилась, дежурный оповестил: «Передачи». Среди других назвал и мою фамилию. Более всего я была обрадована тем, что Барбара Ионовна наконец смягчилась. Высыпала содержимое мешочка: лук, чеснок, варёные яйца, ватрушка. Что-то неясное, помню, смутило, но отчёта в том себе до конца не отдала. Угощение распределила на всех. Несмотря на то что в воскресенье следователи отдыхали, меня днём вызвали на допрос. Кабинеты были пусты. Коридоры особенно гулки.

– Получили передачу? – спросил следователь.

– Да, спасибо, что разрешили.

– У вас ведь сегодня день рождения. Поздравляю. Передачу вам собрала моя мать. Она тоже просила вас поздравить.

Происхождение передачи ошарашило. При чём тут мать следователя? Что за ересь? Значит, Барбара Ионовна и сегодня не пришла ко мне? Я вдруг поняла, что ватрушку и яйца вкрутую купил сам следователь в тюремном ларьке. Чувство унижения и обиды было нестерпимо. Я едва сдерживалась, чтобы не заплакать.

– Что вы можете сказать о Николае Г.? – безжалостно приступил к допросу следователь, вернувшись к ленинградской теме.

О Коле Г.? Я была уверена, что он на фронте. Вспоминала о нём тепло. Коля когда-то любил меня, моих сестёр, маму.

– Коля? Романтичный, добрый, порядочный человек.

– Романтика! Романтика! Когда вы научитесь смотреть на всё трезвыми глазами? Почему всё время за иллюзии прячетесь?

В хаосе допросов я давно поняла, что следователь добивается от меня своего понимания вещей. Но это было уже безумие. «Какое ему дело до моих иллюзий? Куда он лезет?» – неприязненно думала я и запиралась на все замки.

Не сумев вызвать меня на продолжение разговора, он протянул мне лист бумаги. «Протокол допроса Г. Николая Григорьевича, осуждённого на 10 лет по статье 58, часть вторая», – прочла я. Коля тоже арестован? Осуждён? Прошёл эту же пытку? Бедный! Среди прочих вопросов и ответов такой: «Что вы можете сказать о семье Петкевич?» И вот – его показания: моя мама и я систематически вели антисоветские разговоры и вовлекали в них его. Мы, то есть я и мама, были злостно настроены против советской власти и т. д. Из протокола явствовало, что мы с мамой сбили его с пути истинного.

Свет померк в глазах. Нет! Нет! Только не это. Он сам так не мог говорить. Его били, заставили. Не иначе. Удар был слишком сильный. Казалось, после этого не смогу принять никакой боли. Но главное было ещё впереди.

Неожиданно следователь спросил, нет ли у меня какой-нибудь просьбы. Он, мол, готов ради дня рождения выполнить любую. Просьба? Была. Самая огромная из всех. Постоянная. Сущая.

– Дайте мне свидание с мужем! – выдохнула я с трепетом, с надеждой, не успев опомниться от предательства давнего друга.

– Зачем?

Что можно было ответить? Для того чтобы увидеть его, понять, как он и что с ним, ощутить себя необходимой, убедиться в том, что никаким арестам и тюрьмам не поломать завоёванного пережитым. Следователь снова порылся в папках, что-то достал и… опять протянул двойной, исписанный чьей-то рукой лист. Со страхом и тоской я приняла его…

Рукой Эрика на листе для тюремных протоколов излагалась история его связи с одной из высланных. «…Наша связь с Анной Ф. продолжалась и после женитьбы на Петкевич», – заключал Эрик.

Анна Ф.? Память готовно воспроизвела: Барбара Ионовна уговорила навестить её. Та, мельком взглянув на меня, ушла на кухню. Похоже, плакала. Барбара Ионовна сбивчиво объяснила: она расстроена из-за своего ребёнка… Наползли уже не столь давние две-три глубоко личные подробности, отлучки Эрика, очевидное враньё… Всё непонятное разом было горько и грязно объяснено.

То, что я узнала, о чём прочла, было так же страшно, как арест и тюрьма. Отнята гордость сердца, само оно, опора, всё. Главный сосуд, по которому сердце сообщалось с тайнами, со смыслом жизни, был рассечён. Измена! Вот она какая! Как все обманутые, я без конца повторяла: за что? Почему? Обнаружилась когда-то Ляля. Я смогла это принять. Но кто и что для него тусклая Аня Ф.? Естественно и позволительно было тогда усомниться, задать вопрос: не подлог ли это? Нет, сомнений не возникло. Права заявить: «Не верю. Я знаю своего мужа!» – не отыскалось. Чуть больше житейского опыта – догадалась бы об этом давно. Пускай я не могла понять природы социальных, политических катаклизмов. Но в человеческих взаимоотношениях должна была ведь как-то разбираться. Ведь жизнь – моя. Как Эрик мог мне изменять? Я не сумела стать любимой. Изъян – во мне?

Через много лет Вера Николаевна в своих воспоминаниях, описывая, как сильно привязалась ко мне в тюрьме, делала оговорку: «Не принимала я в Тамаре одного: её религиозности». Прочитав, удивилась. Разве я тогда верила в Бога? Наверное, так, без полной веры, в отчаянии обращалась: «Господи, помоги! Не оставь меня! Спаси же меня, помилуй!»

* * *

На очередном допросе следователь вдруг мимоходом бросил:

– Мечтали увидеть мужа? Сегодня увидите.

Нам разрешили свидание именно теперь? Меня привели в просторный кабинет, где уже находилось несколько человек. Среди прочих я увидела небритого, очень бледного Эрика. Лицо его передёрнулось. Он как-то затруднённо, медленно поднялся, что-то сказал мне. Оглохшая, ослепшая, я не осознала ни своих, ни его слов. Спустя два с половиной месяца после ареста мы видели друг друга впервые. Поразила его измученность, его отделённость от всего и всех. Кроме жалости к нему, не возникло ничего. Не понимая, что происходит, отозвалась на свою фамилию. Мне указали на место возле стола. Чужой следователь задал вопросы по анкете и, предупредив, что за дачу ложных показаний положена статья номер такой-то, стал спрашивать, какие антисоветские разговоры вела при мне Зорина. Слышала ли я, как она называла Сталина «кровопийцей»?

В сидящей перед столом женщине я узнала приятельницу Барбары Ионовны, о которой мой следователь спрашивал на одном из предыдущих допросов. Я ответила, что не слышала от Зориной этих слов. Следователь обратился к Эрику:

– Вы подтверждаете факт подобных высказываний Зориной?

– Нет, – ответил он.

– Однако есть ваши показания, что Зорина хулила Сталина, – настаивал следователь.

– Я не слышал, – отвёл от себя обвинение Эрик.

Как всегда подтянутая, Зорина, чуть высокомерная, бледная, сидела не поднимая глаз. Казалось, её переполняет чувство презрения и к следователю, и к Эрику, и ко мне. Наши ответы не производили на неё никакого впечатления. Глаз она так и не подняла. Было впечатление, что этот горький и гордый человек за пережитое здесь не прощает и не простит никого.

Что же это было? Очная ставка? Сеанс, на котором должно было состояться разоблачение Зориной и Эрика? Меня увели первой. Видела ли я Эрика? И да и нет. Что я поняла про него? Что он измучен.

* * *

Не было случая, чтобы на допросах я заплакала. Однажды это произошло. Следователь опять спросил, есть ли у меня какие-нибудь просьбы.

– Нет.

– Никаких?

– Никаких.

– Но они ведь могут и не касаться следствия, – настаивал он на чём-то. – Может, я что-нибудь мог бы всё-таки сделать для вас?

– Мне ничего не надо.

– Совсем?

– Совсем.

– Я на почтамте получаю вашу корреспонденцию. Разве вы не хотите узнать что-нибудь о сестре?

Во мне всё дрогнуло.

– Хочу.

Следователь открыл ящик письменного стола и вынул оттуда распечатанные треугольнички Валечкиных писем: «Почему ты мне ничего не пишешь, Тамуся? Когда заберёшь меня отсюда?..» Где-то в угличском детдоме изнывало сердце младшей сестрёнки, а меня мытарили во внутренней тюрьме НКВД. Я плакала. Безутешно. Навзрыд.

Допускаю, моё горе могло произвести впечатление на следователя. Но когда он сказал: «Если всё будет так, как ожидаю я, вы скоро увидитесь с сестрой; если же случится худшее, я её не оставлю. Моя мать, – (её имя возникло вторично), – добрый и хороший человек, она приютит Валечку», я тут же пришла в себя.

Следователь не в первый раз ошеломлял не укладывающимися в положенные рамки поступками и словами. Его идиллические посулы звучали в стенах этого учреждения как издёвка и кощунство. Он бывал искренним. Несомненно. Я не могла этого не видеть. Но искренность характера не исчерпывала. Чуть ли не через день следователь сказал, что у него есть и другие письма. Он хочет показать, что мне пишет Роксана.

Письмо предварялось эпиграфом: «Я безумно боюсь золотистого плена ваших огненно-рыжих волос». Слова из песенки Вертинского в тюрьме прозвучали неуместно вычурно. Начиналось же оно так: «Любимая! Неповторимая!» Далее Роксана писала, как ей одиноко и пусто без меня.

– Любит она вас? Да? И – очень? – с подчёркнутым, педалируемым интересом спросил следователь.

– Любит, – ответила я. – Она – мой друг.

Непривычно раскачиваясь на стуле, не проронив больше ни слова, следователь пристально глядел на меня. Я не понимала, с сожалением или с любопытством. В усилии разгадать подтекст его непонятного поведения внутренне заметалась. А он, неожиданно встав из-за стола, на ходу расстёгивая брюки, направился ко мне.