Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 37 из 114

Чингиз просил у конвоиров разрешения отдать мне какой-то свёрток. Они посмотрели, что в нём, и разрешили.

– Это тебе, это тебе! – торопился отдать принесённое киргизский мальчик, сжимая мне локти.

В пакете лежало четыреста граммов масла, сахар, хлеб. Знакомые порции донорского пайка! Чтобы раздобыть эту еду, Чингиз пошёл на донорский пункт и сдал кровь. Всё уцелевшее во мне заплакало. Надо же! Надо же! Никогда я больше не встречала Чингиза. Ничего не знаю о нём. Даже фамилию его не могу сейчас вспомнить. И он не знает о том, что по сей день у меня перехватывает горло при мысли о нём. Этот мальчик открыл счёт добра на жестокой странице моей жизни. Открыл так вовремя.

* * *

Меня ввели в зал суда. Судейский стол, деревянный барьер, скамья подсудимых… Зал был пуст. Я села на какой-то стул. Торопливыми шагами вошёл невысокого роста человек.

– Моя фамилия Ба́рен. Я – ваш адвокат. Общественный адвокат.

Иначе – представитель суда. Так положено по закону, оказывается. Если подсудимому не наняли адвоката, его предоставляет суд. Без этого процедура не может состояться. Игра! Уже не тридцать седьмой год!

– Как настроение? – спросил Барен. – У меня хорошее. Я верю в успех. Юридически в деле нет состава преступления.

«Юридически… нет состава преступления!» – эта фраза долго сопровождала меня потом.

Адвокат задал несколько уточняющих детали вопросов, а затем-затем… В зал ввели Эрика. И это стало важнее суда. Следовавшие за ним и охранявшие меня конвоиры ничего не сказали, когда он бросился ко мне.

– Когда тебя?

– В восемь утра. Только снял пальто, вошёл в кабинет. А тебя?

– В одиннадцать. Пришла с рынка, возле дома женщина в каракулевом манто, сказала, что вызывают к директору института. Записку тебе написала. Положила под наш камень.

– Не верь им, родная.

– ??? Зачем ты про профессора Ветроградова?

– Я их ненавижу.

И самых-самых главных вопросов я Эрику не задала. Не захотела. Он и без того жадно всматривался, искал во мне обвинителя. Отодвинула всё. Взгляд, состояние, весь Эрик, как я считала, говорили больше, о большем. Слабый Эрик был на удивление спокоен, держался мужественнее, чем я ожидала. Подошёл его адвокат. Сыну Барбара Ионовна всё-таки наняла защитника. Нам велели пройти и сесть на скамью подсудимых. Публики в зале не было. Не пустили. Но была «моя» публика: Чингиз забрался на сук тополя под окном, чтобы следить за происходящим оттуда.

– Встать! Суд идёт!

Вошедшие люди с будничными, равнодушными лицами расселись на свои места. Вся я, бывшая когда-то неразъёмным целым, начала болезненно разрываться на части: сердце и мозг отказывались допустить то, что мы, реальные, Эрик и я, сидим на скамье подсудимых. Меня стал бить жестокий, беспощадный озноб. Эрик крепко сжал мне руку: «Успокойся!» Воображение сорвалось с цепи, подставляя Плевако и Кони на место моего общественного защитника. Только стыд и пыль останутся сейчас от судейского стола. Прекрасная сила слова всё это сметёт!.. Тем временем я отвечала на вопросы; фамилия, имя… Слышала, как отвечает Эрик.

– Вам предъявляется обвинение в контрреволюционной агитации… Признаёте себя виновной? – спросили меня.

– Нет!

То же – к Эрику:

– Вам предъявляется… Признаёте себя виновным?

– Нет!

Судья улыбнулся почти поощрительно, переглянулись между собой люди за столом. Значит, их не смущает ни фальшь, ни игра? И суд шёл дальше.

– Свидетельница Муралова, вы подтверждаете высказывания Петкевич против советской власти?

– Да.

– Что именно она говорила?

– Что нехорошая власть.

– Точнее.

– Не знаю.

– Что она ещё говорила?

– Не помню.

Едва знакомая женщина, приходившая к хозяйке мыть полы, сбиваясь и переступая с ноги на ногу, давала свои глупейшие показания. Больше свидетелей у меня не было. С Эриком дело пошло веселее.

– Свидетель Воробцов, что вы помните из антисоветских высказываний П.?

– Он не хотел идти на субботник, на строительство БЧК (Большого Чуйского канала).

– Как он объяснял свой отказ?

– Говорил: «Как я буду оперировать больных после субботника? Мне надо руки беречь, а не мозоли натирать лопатой».

– А может, он прав? – рассудительно вставил судья. – Сами-то вы легли бы под нож хирурга, если б он только что поставил в угол лопату?

– Нет! – радостно ответил Воробцов.

– Значит, П. был прав? – спросил довольный собой судья.

Адвокат Барен, защищая меня, нажимал на «отсутствие состава преступления», призывал обратить внимание на то, что «малограмотная свидетельница Муралова» фактически не припомнила ни одного разговора с обвиняемой, который можно было бы считать предосудительным. Далее он убеждал суд в том, что обвинение в антисемитизме нельзя считать состоятельным, поскольку у меня много друзей-евреев, что мне несвойственны такие выражения, как «жид».

Адвокат Эрика, привлечённый Барбарой Ионовной, говорил неопределённо, размыто.

Сломала атмосферу суда речь прокурора. Его выступление было похоже на отборную брань. С пеной у рта он изрыгал: изменники, отщепенцы, вражеские, антисоветские, антиобщественные элементы, от которых надо очищать землю… В заключение потребовал обоим по пятнадцать лет лишения свободы. Судья обратился к Эрику:

– Вам предоставляется право последнего слова.

Он отказался. Предложили мне.

– Прошу отправить меня на фронт, – вместо последнего слова сказала я.

Суд удалился на совещание. Нас с Эриком отвели в комнату рядом с залом суда. Три с лишним месяца назад пришли в наш дом наделённые бесовской властью люди, растащили нас в разные стороны, запихнули в тюрьму, выпотрошили и изломали душу. Теперь дали десять минут. В ожидании приговора, когда могли вот-вот отнять свободу, надо было заслониться, заручиться хоть чем-то, хоть как-то.

– Если дадут срок, будешь меня ждать? Я люблю тебя, люблю, верь мне, – торопливо говорил Эрик.

– «Рассмотрев дело… – заученно читал судья, – П. Эрика Анатольевича… по статье 58, часть 2-я, и статье 59, часть 7-я (антисемитизм), приговорить к десяти годам лишения свободы, пяти годам поражения в гражданских правах и конфискации имущества…

…Петкевич Тамару Владиславовну… по статье 58–10, часть 2-я, приговорить к семи годам лишения свободы, на три года лишить гражданских прав, конфисковать имущество; по статье 59, часть 7-я, – оправдать…»

Десять лет лишения свободы Эрику, семь лет – мне! Казалось, один состав судей осуществлял процедуру суда, другой – выносил приговор. Но в том-то и дело, что один. Нам вручили едва различимый текст приговора – последний экземпляр из-под плохой копирки. В течение трёх суток мы имели право его обжаловать в вышестоящие инстанции. Сомнений в фарисействе и фиктивности этих формулировок и инстанций не было.

– Прощайтесь! – сказали нам.

И мы попрощались.

* * *

После суда меня поместили в небольшой служебный кабинет с решёткой на окне, приспособленный под камеру, где не было даже подобия койки. В прежнюю камеру «не полагалось». Закрыли на засов, на замки. Значит, и Вера Николаевна провела ночь после суда рядом с нашей общей камерой? Вдруг она и правда уже на свободе?

Осознать путешествие из тюрьмы в суд и обратно, осмыслить приговор и предстоящие семь лет заключения было не по силам. Мозг механически отстукивал: семь лет… семь лет… Эрику – десять… Чего? Нежизни? Кто построил эти дробилки, докалывающие орехи?

На замызганном письменном столе кабинета рядом с приговором я положила донорский паёк, принесённый Чингизом. Всего-навсего в институте я помогала киргизскому мальчику разбирать латынь на медицинских атласах. И вот – его бесценный дар: сдал кровь, да ещё взобрался на сук тополя у окон суда! Душа грелась возле пайка Чингиза. Думала об Эрике. Дело было уже не в «простить или нет», а в тупом недоумении: семь и десять лет лагерей… Я составила стулья, легла на жёсткое ложе. Сон был тяжёлый, чёрный, похожий на толстый слой накиданной на меня сырой земли.

Где-то опять заскрежетало, загремело железо. Открывали замок и засовы. Принимать хоть что-то из реальности не было сил, но в кабинет почти вбежал следователь. От испуга я села, подняв каменную голову. Он был неузнаваем. Волосы растрёпаны, воспалённые глаза покраснели. «Пожар? Несчастье с Эриком?»

– Мне показалось, что вы повесились! – выдохнул он. – Я не ждал такого приговора. Я был уверен, что вас освободят…

Говорил, что надо подавать кассацию. Подошёл к зарешеченному окну. Нелепо, неестественно прозвучали безвкусные слова:

– Семь раз без вас расцветёт урюк. На восьмой будет цвести при вас…

Да, урюк красиво цветёт в Киргизии: бело-розовым цветом… Иными виделись мне предстоящие семь лет.

– Может, у вас будут какие-нибудь просьбы? – спросил опять следователь.

Просьба неожиданно нашлась. Мне было жаль фотографий, забранных при обыске: родителей, застенчиво улыбающихся сестёр Реночки и Валечки, кипы других. Это было всё, что осталось от прежней жизни.

– Сохраните фотографии, – пересилила я себя.

– Сохраню! Что-нибудь ещё?

– Нет!

Уснуть я уже не могла. Накатил страх перед общей тюрьмой. Неизбежность ужаса придвинулась вплотную. В самом деле: почему я не повесилась? Ведь, сидя у себя в кабинете, опытный следователь вычислил для меня самоубийство. Нет, в ту ночь я ещё не думала о нём. Всего ещё не умела представить. Рано утром за мной пришёл начальник тюрьмы:

– Собирайтесь.

– Куда?

– В городскую тюрьму.

Я помертвела.

– Ну-у, – бормотал начальник.

– Разве нельзя здесь остаться?

– Здесь? Нельзя… Я что-нибудь сделаю. Попрошу, чтоб вас… не в общую камеру…

В тюремном дворе стоял «чёрный ворон». Машину затрясло по булыжной мостовой. Обнаружив щель, я прильнула к ней, разглядывая знакомые улицы Фрунзе. И вот грязно-белый дувал с проволокой наверху. Городская тюрьма! Квадрат земли за забором, где преступники близко притёрты друг к другу и к безысходности.