Я тоже думала о мальчике. Его ясночувствие происходило из таланта натуры. Я пыталась это Вале объяснить. И Валя жадно слушала.
Думаю, что рассказанная ею история про сына помогла нам обеим. Столкнувшись лицом к лицу один на один с женщиной-убийцей, я очутилась перед невозможностью обогнуть, обойти её стороной. Мне предстояла не одна, не две подобные встречи. Надо было решать: принимать всякую жизнь в себя и жить? Или не принимать и не жить? Отрицать, делать вид, что таких людей и всего, что с ними связано, не существует, как до сих пор, было уже нельзя. Уверенность в том, что в сознании может только что-то осесть, но изменить никак и ничего не удастся, стала органической.
Просыпаясь, я подолгу глядела на голубой разрешеченный квадратик неба за узким окном. Над нами, как видно, была одиночная камера. Мужской голос выпевал одни и те же слова, выводил какие-то душещипательные рулады:
За тюремной стеной…
Заперты ворота…
Там преступники…
Срок отбывают…
Думаю, вся тюрьма слушала сильный, красивый голос, певший о том, как отец охранял сына, как, поставленные судьбой по разные стороны тюремной стены, они не могли друг другу помочь, как отец стрелял в сына при побеге.
День городской тюрьмы двигался рывками, нервно. После обеда нас выводили на прогулку в «собачник». Это был четырёхметровый квадрат, отгороженный от других кирпичом из самана метра в три высотой. Вместо крыши – небо. Пол – земля. Лепились эти «собачники» один к другому по окружности тюремного двора. Туда выводили заключённых из маленьких камер, запирали на замок, чтобы между собой не общались. Непосредственно в тюремный двор выводили людей из больших камер. Валя знала и расписание, и порядок.
– Хочешь видеть своего Эрика? – спросила она. – Давай быстро расчёсками копать яму под стеной. Мне тоже надо увидеть своего Костю.
О Косте Валя раньше не рассказывала. Только на двух маленьких думочках, которые она каким-то образом пронесла с собой в тюрьму, было вышито: «Спокойной ночи, Костя!» и «Любимый Костя». В вырытом под основанием выходившей в тюремный двор стены «глазке» Валя не увидела своего Костю. Уступила место мне. Я легла на землю. Среди вышагивавших друг за другом сорока или более мужчин был и Эрик. Заложив руки за спину, он шёл той неуверенной походкой, которую я без приступа тоски не могла видеть. Как же ты далеко, Эрик!
Как-то после отбоя в сон вполз чей-то шёпот: «Петкевич… Петкевич!» Показалось? Нет! Шёпот ещё и ещё раз повторился. Звали через окошечко в дверь. Вскочила.
– Возьми. Муж передал. – Дежурный просовывал мне пайку хлеба.
Эрик! Хлеб! Дежурный! Знак живой жизни.
Моя соседка переждала, пока я успокоилась.
– Любишь? – спросила она.
– Да.
– Слушай, что я тебе скажу, и мотай на ус, – стала учить Валя. – Когда вызовут на этап, осмотрись. Если твоего Эрика не будет, устрой скандал: обзови конвоира, плюнь ему в рожу, разозли, чтобы он отказался тебя брать на этап. Поняла? Я без Зойки, хоть режь, не пойду.
– А кто эта Зойка? – спросила я Валю.
Валя села на кровать.
– Ладно. Слушай. Это тебе тоже надо знать. Мой Костя – это Зойка. Не понимаешь?.. Ну, она – мой муж! Ясно?
Когда-то я прочла и далеко не всё поняла в «Златокудрой девушке» Бальзака. Но то – литература. Услышать это как реальный факт – иное. Валя рассказывала о своей любви к неизвестной уголовнице как о «счастье», которое ей было тягостно, но к которому она – приговорена.
– Ты слушай и понимай. В камере, когда меня в первый раз посадили, спали рядом. Она ко мне начала приставать. Я ведь замужем была и мужа любила… Но это въедливее. После Зойки мне все мужчины противны. Это плохо. Понимаю, а сделать с собой ничего не могу.
Валя подробно рассказывала об уродливом мире извращений, жаловалась: «Знаешь, какая она ревнивая?!» А закончила неожиданно страшно:
– Думаешь, к тебе приставать не будут? Будут. Особенно если в женский лагерь попадёшь. Ты – нежная. Увидишь, что баба в штанах, голос низкий, стриженая, сторонись!
После подобных уроков учительница Мрака засыпала, а для меня всё острее и понятнее становились слова следователя: «Показалось, что вы повесились!» Лагерь в рассказах Вали представал вертепом, сумасшедшим миром насилия, хитрости, крови. У меня ум за разум заходил. Следующим руководством к действию у Вали была «заповедь»: не работай!
– Не вздумай работать! – говорила она. – Заездят. Состаришься в два счёта. Захвораешь. Кому нужна будешь? Не будь дурой. Сразу откажись. Сразу!
Я впервые услышала, что в лагере есть «отказчики», что политические потому «дрянь» и «сволота», что прилежно работают. А её, мол, и так обязаны в лагере содержать. Своими познаниями Валя мостила мне дорогу в следующий отсек ада. Временами она говорила горячо и убедительно: «Нет в мире справедливости. Нет! Одни только басни…» Природу её своеобразного «идеологического» протеста я тогда понять не могла. За будничной, смышлёной Валей существовала другая: страшная своей катастрофической освобождённостью от всех правил и норм, от всех обязательств перед кем бы то ни было – и перед собой в том числе. И я чувствовала, что она ещё не предел отпетости. Раньше мир делился на дурной и светлый, испорченный и добрый. Теперь он превращался в единый человеческий слив помоев, добра, жестокости, зверств и беззащитности.
Дней через десять уже ночью дежурный выкрикнул Валину фамилию:
– Холмитова! С вещами!
Валя обрадовалась. Быстро собралась. Попрощалась. Бросила:
– Жаль мне тебя. Хорошая ты девчонка, хотя и… – жестом она изобразила, – с придурью.
Часа через два Валю привели обратно. Глаз был подбит.
– Зойки не было! – отчеканила она. – Подождём.
Смачивая глаз, она грязно ругалась. В ответ на плевок конвоир стукнул её прикладом. В следующую ночь пришли за мной. Сжалось сердце от тех же слов:
– Петкевич! С вещами!
Разве расскажешь, что это за чувство, когда тебя выкликают по где-то кем-то составленному списку? В какой путь? По каким законам существования? И главное, за что?
– Не смей уходить в этап без Эрика! – доносилось Валино напутствие. – Дура будешь! Себя погубишь! A-а, знаю, что напрасно говорю.
– До свиданья, Валя! Спасибо!
Для этапа были собраны одни женщины. Многие, как я, беспомощно озирались. Я поняла, что преимущественно здесь все по 58-й статье. Стало легче. Кто-то сказал, что этап формируют в женский лагерь. Названия места никто не знал. Нас обыскивали. Стригли. Сумочки, оставшиеся мелочи заставили сдать якобы на склад, с тем чтобы уже никогда их не вернуть.
Ночь была долгая, томительная. Спал ли Эрик где-то здесь, в тюрьме? Или его раньше меня угнали этапом? Я обречённо ждала дороги в лагерь, в заведомо враждебный и опасный для человека мир.
Глава пятая
Ночь перед этапом так и прошла без сна. Выдали паёк: пятьсот граммов хлеба и две ржавые селёдки. В тюремный двор уже заглянуло солнце, а нас всё ещё не строили. Кто-то из особо жаждущих разузнать место назначения этапа преуспел в этом – мы должны были проследовать в Джангиджирский женский лагерь.
– Не слышали, сколько это от Фрунзе?
– Километров пятьдесят-шестьдесят…
– А чем нас туда повезут?
– Повезут? А пёхом топать не нравится?
Причина задержки стала ясна, когда из изолятора вывели женщину, лицо которой было в иссиня-жёлтых подтёках, опухшее, со следами недавних побоев. Она шаталась, жмурилась от света. Видимо, её долго отхаживали. Молоденький, со смазливым личиком командир этапа пронзительно закричал:
– Всем смотреть сюда! Всем! Это чучело задумало бежать из лагеря. Так вот: она за это получит что полагается, а сейчас поведёт вас дорогой, которой бежала. Если дадим круг вёрст в сто, благодарить будете её. Ясно? Всем ясно, спрашиваю?
Безучастную ко всему беглянку поставили головной в колонне. Нас пересчитали: сорок человек. Прямоугольник (десять рядов по четыре человека), окружённый конвоирами и собаками, был готов к отправке. Командир напутствовал:
– Три шага вправо, три влево считаются попыткой к побегу! Понятно? При побеге будем стрелять. Повторяю: три шага вправо, три влево – получите пулю.
Открыли тюремные ворота. Мы вступили на мостовые города. В одном его конце ютился дом с нашей опустевшей комнатой, в другом ещё спали моя свекровь, Лина и трёхлетняя Таточка. По мере того как исчезали очертания города, я почти физически чувствовала, как от насильственного натяжения рвались не до конца ещё изношенные чувства и представления о жизни, которые до той поры и составляли меня. Какого небожеского происхождения чуждая сила уводила меня в этом строю неизвестно на что, непонятно куда? Почему ей следовало повиноваться?
Мы шли и шли. Никто ни с кем не разговаривал. Только молоденький командир всё надсадно кричал на ту несчастную, которая, спотыкаясь, тащилась в голове этапа. Часов до десяти шли относительно спокойно. Но постепенно всё, чему мы поначалу радовались после трёхмесячного пребывания в камере, – воздух, ветер и солнце – оборачивалось испытанием. Голубое небо, становясь кандально-синим, безжалостно изливало на наши головы раскалённую лаву. Ветер и шаг впереди идущего поднимал песок, забивая рот, глаза, волосы. Песок и солнце. Строй. Конвой. Оружие. Беснующиеся собаки.
Мы уже перешли предел своих возможностей, а нам не разрешали останавливаться. Упала одна, вторая. Если на окрик: «Встать, стрелять буду!» – женщины не поднимались, их взваливали на телегу и везли за нами. Так разъяснилось предназначение двух подвод, приписанных к этапу. Не знаю, через сколько вёрст нам разрешили сделать первый привал и залезть под телеги, на которых лежали получившие солнечный удар люди, прикрытые рогожей. Мы управлялись с хлебом и ржавыми селёдками. Воды не полагалось. Приходилось отворачиваться, когда конвоиры отвинчивали фляги, из которых им в рот текла волшебно-серебряная вода.
Лицо уже было сожжено солнцем, от глаз остались щели. Командир хохотал: