Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 43 из 114

О начальнике нашей колонны я до той поры имела весьма смутное представление. Молодой человек, редко бывал в зоне. Однажды душной ночью, делая обход вместе с приехавшей сюда работать врачом выпускницей мединститута, они оба зашли в наш барак. Остановились на пороге. На юной женщине было розовое платье. Он был в форме. Как на странное видение, смотрела я на них из своего угла на верхних нарах: «Молодые!» По всему было видно: им хорошо вдвоём. Я мысленно «благословила» эту пару, препоручая им быть счастливыми за самих себя и немного за меня тоже.

* * *

На работу мы ходили в истлевших от жары лифчиках и когда-то бывших цветными, а ныне просто грязных трико. Всякая другая одежда с воли сгорела на солнце дотла. Мой «намёк» на сарафан, сооружённый из подкладки пальто, доживал последние дни. Нелепость вида бригады, шедшей на работу, дополняли смесь французской и немецкой речи и сопровождающий нас вооружённый конвоир. Когда мы, вконец замученные, возвращались через посёлок в зону, местные жители останавливались, покачивали головами, сердобольные души кидали нам в строй по огурцу.

В посёлке у единственного дерева – карагача – мы увидели однажды легковую машину. Возле неё стоял человек в штатском. Он напряжённо всматривался в проходившую мимо него полураздетую бригаду заключённых-женщин и никого, похоже, не узнавал. Это был мой следователь. Трудно было предположить, что ему надо было здесь, что он хотел увидеть, что хотел понять. Ни возмущения, ни ненависти к нему уже не было.

Вообще из города нет-нет да наезжали какие-то комиссии. Нас выстраивали и задавали вопросы:

– Жалобы есть? Клопы, вши есть?

Мы молчали. Хотя бараки кишели паразитами, не помню, чтобы кто-то пожаловался. Никакое слово правды ничего не могло изменить. Стоя в строю неподалёку от очередной группы приехавших, я услышала свою фамилию.

– Покажите, кто здесь Петкевич, – просила одна из вольнонаёмных дам джангиджирского нарядчика.

Меня бесцеремонно разглядывали чужие глаза. И под этим пристальным взглядом я ощутила себя такой, какой и была: запущенной, скелетообразной, бесконечно далёкой миру, к которому принадлежала эта женщина. Я было подумала: «Может, кто-нибудь из медицинского института просил узнать обо мне?» Но об истинной причине я не догадывалась.

* * *

Хлеб привозили по-прежнему нерегулярно: «Война!» Труднее становилось вставать, тяжелее работать, душили голод и грязь, жалили иголки конопли. Жизнь иссякала. И если бы кто-то спросил меня: «Какой же источник тебя всё-таки питал?» – искренне ответила бы: «Не знаю». Но потом, вне логики жизненных обстоятельств, вспомнила бы странное ощущение соседства каких-то божьих волн и степные, лунные ночи Киргизии. Они были храмом. Работая в ночную смену, мы оказывались в самом сердце лунной азиатской ночи. Она гудела, была наводнена шуршанием песка, трав, стрёкотом цикад. Полуголодное существование уводило не то к забытью, не то к вознесению. Казалось, будто тебя вовсе нет, ты только то, чем внемлешь мирозданию. Что-то вокруг происходило, творилось. Земля со страстью призывала к себе лунный свет, упивалась им, ополаскивалась, принимала в себя. Сияние позванивало. Я «видела» высоту ночи. И понимала: грандиозное, недосягаемое – оно есть.

Когда менялась смена, засыпая в бараке, я чаяла хоть единожды, превозмогая бессилие, прорваться сквозь сон, выйти, чтобы ещё раз попасть в величие ночи. Эти мгновения поили… Притащившись с работы после дневной смены, я усаживалась на землю, прислонялась к стене барака, без мыслей и чувств смотрела сквозь проволоку за зону, в степное пространство. Следя за тем, как дрожит и успокаивается к ночи раскалённый воздух, я однажды реально, зримо различила вдали нагромождение прихотливых силуэтов домов, крыш. Зрелище возникшего красновато-туманного города завораживало. Это был степной мираж. Вымысел. Непостижимость. Тайна.

* * *

Как-то после работы в барак зашёл технорук. Экономя последние силы, все недвижно лежали на нарах.

– Кто хочет пойти поработать в совхоз? Им надо построить овощехранилище. За это обещали накормить.

Через какую-то паузу вызвалось идти человек семь.

– Может, и вы? – обратился ко мне технорук.

Хотя я понимала, что это шанс выжить, подняться было выше сил. Но ко мне обратились лично. Кто-то извне помечал меня «на жизнь». И, преодолев нежелание двигаться, я слезла с нар.

Было часов восемь вечера. Жара чуть спала. В совхозе объяснили, что сначала надо заготовить саман. Мы вырыли яму, замесили глину для азиатского кирпича. Одни подносили воду, другие рыли котлован. Трудились не спеша. Норм не было. Конвоир над душой не стоял. Слышались детские голоса, побрякивали вёдра, бидоны. Вот женщина, подоив корову, вошла в дом… заплакал ребёнок… в одной из мазанок потушили свет… Человеческая жизнь? И она ещё есть на белом свете? Хотелось вспомнить её…

Нами остались довольны. Уже было совсем темно, когда нас усадили за стол под навесом, дали каждому граммов по двести хлеба, принесли соль, арбузы, огурцы. Разве могло такое присниться?

Утром ждал подъём, работа в поле. «Придут ли за нами вечером?» – вот о чём мы думали. Совхозные вольнонаёмные привыкли к нам, мы – к ним. У каждого завелись шефы, которые подсовывали хоть и полугнилую, но всё же картошку, а то и кусок дунганской дыни. Хлеб, соль, арбузы мы получали ежевечерне. Раз побаловали даже варёными макаронами. И – уж что было совсем неслыханным делом – предложили помыться к бане, о которой мы напрочь забыли. В зоне для бани воды не хватало. Единственное, что лагерь в состоянии был сделать, – это регулярно прожаривать наши тряпки, помогая избавиться от насекомых.

* * *

Я догадывалась, что по соседству со мной существуют интересные люди, но не находила в себе ни сил, ни желания для общения; далеко обходила даже самоё себя, не зная, заживёт ли когда-нибудь разорванное нутро. Мне была особо симпатична высокая молодая женщина по имени Дагмара. Она многократно пыталась завести со мной разговор. Я оказывалась не в состоянии его поддержать. Как-то раз, обидевшись на меня, она сказала:

– С вами неприятно разговаривать. Вы словно отсутствуете.

Я сознавала её правоту, но изменить нечего не могла. Проще было перекинуться в мир Анны и Вронского, чем с кем-то говорить о себе, о лагере или о прошлой жизни. И всё-таки одному человеку удалось меня разговорить.

Наша дневальная Евгения Карловна, пожилая, домовитая и услужливая, на работу не ходила. Барак содержала в том порядке, который был возможен в адских условиях безводного существования. Раз Евгения Карловна заменила мне солому на сено, чтоб голове было удобнее, в другой раз припрятала для меня кипяток. Встречая с работы, восклицала: «Наконец-то!» Внимание её возникло словно бы на пустом месте, без всяких к тому оснований. Мне было ново, что в бараке меня кто-то ждёт, что кому-то небезразлично, сколько мы выработали хлеба, и т. д. В глубине души я даже чувствовала себя виноватой за малость обратной отдачи.

Однажды Евгения Карловна поведала о своей семейной драме. В дочери души не чаяла, любила мужа. «Раз сижу, жду мужа с работы, – рассказывала она, – ужин закутала, чтоб не остыл. Его всё нет и нет. Пришёл очень поздно, стал в дверях, зачем-то повернул ключ и сказал: „Сядь, Женя, я должен сообщить тебе: у меня сифилис“». Рассказывая, Евгения Карловна плакала, как плакала, видимо, и тогда… Я одеревенело слушала её историю, жалела эту женщину.

– Расскажите о себе, Тамарочка! – стала просить она. – А мама у вас есть? Сёстры, братья? Отец?

– Мама и сестра погибли от голода в блокаде Ленинграда. Одна сестра где-то в детдоме. Отец сидит в Магадане. Муж сидит недалеко от Фрунзе.

Евгения Карловна хваталась за голову: «Ах вы, бедная девочка! Представляю, что у вас на душе!»

В ноябре неожиданно собрали очередной этап. Зачитали и мою фамилию. Я растерялась, испугалась дорог, неизвестных мест, уголовников. Завернув в своё плюшевое, бесподкладочное пальто шерстяную кофточку и туфли, купленные Эриком перед арестом, приготовилась к этапу. Ко мне подошла нарядчица:

– Вас ждёт технорук, зайдите к нему в контору.

После летнего инцидента с жульническим обрызгиванием волокна я видела его только на разнарядках и ещё когда он предложил идти на работу в совхоз. Он со мной не заговаривал, я – тем более. Зачем он вдруг меня вызывает? Усталый и мрачный, Портнов предложил сесть и с места в карьер сказал:

– Это я настоял, чтобы вас включили в этап.

Я не нашлась что ответить. Он продолжал:

– Надо быть осмотрительней в выборе друзей. Понимаете, о чём я говорю?

Нет, я не понимала. Каких друзей? У меня их не было.

– Вами стал интересоваться оперуполномоченный. Ваша Евгения Карловна даёт ему полный отчёт о том, чем вы с ней делитесь, – продолжал технорук. – Поверьте, сейчас для вас самое лучшее – новое место. Я желаю вам только хорошего. И не повторяйте ошибок!

Боже мой! Опять я ничего не смыслю в механизме жизни! Было худо, неловко. За дверью конторы уже строили тех, кто уходил в этап. Я поднялась:

– Спасибо.

– Подождите, – остановил меня Портнов.

Он зашёл за перегородку, вынес оттуда пару шерстяных носков и протянул мне:

– Зима идёт. Не знаю, где вы окажетесь. Возьмите. Это у меня лишние. И да благословит вас Бог!

Он подошёл ко мне, вложил в руки носки и поцеловал в лоб:

– Как хочется, чтобы у вас всё хорошо сложилось, милая вы девочка!

Я горько и больно заплакала, прижав носки к груди. Среди провожавших стояла и Евгения Карловна. Я твердила про себя: «Дрянь! Дрянь! Зачем же вы такая дрянь?» Душевное буйство не унималось. Что она говорила оперуполномоченному? Что, что, что? Почему я так примитивна и всё время попадаю в руки стукачей? Почему никак не могу понять, что любая форма доверительности – криминал и глупость, что исповедальная «искренность» Евгении Карловны – наживка? И чего от меня хотят? Зачем гоняются за мной? Жизнь безнадёжно искорёжена. Предательство – её неотъемлемый атрибут.