Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 44 из 114

За спиной мы оставили уже много вёрст. Возмущение сменилось кротостью. Я шла и думала о человеке, который уличил меня однажды в обмане, а теперь счёл нужным заслонить от лагерных вывертов; о подаренных им шерстяных носках; о донорском пайке Чингиза; о перемешанности и неравных пропорциях Добра и Зла; о необходимости принимать наконец всё это «в связке», таким как есть, и о своей неготовности к этому.

И – Эрик! О нём думать было особенно сложно. Почта долго ничего не приносила. Но вдруг от него стали приходить конверты-треугольнички: то они шли потоком, то с длительными перерывами. Он писал, что работает по специальности, врачом-хирургом. На жизнь не жалуется. Поначалу я думала, что он не хочет меня огорчать, но у него хватало сил на прежнюю горячность: «Люблю тебя… думаю… мечтаю. Не могу жить без тебя…» Треугольнички были единственной нитью, связывающей меня с миром. И я вчитывалась в них, перечитывала снова и снова. Увы! Это не было ни поиском, ни обращением души к душе. Более того, чтобы описывать, в каком лагере нахожусь я, нужны были вопросы и тревоги Эрика. Не замечая разницы в жизненном самочувствии, в последующих письмах он продолжал рассказывать, как удачно практикует, сколько и каких операций сделал не только заключённым, но и вольнонаёмным: «Оперуполномоченный не знает, как меня отблагодарить за удачный исход…», «Начальник колонны готов сделать для меня всё, что угодно, после того как я избавил его от аппендицита…». Наверное, от безысходности, от крайнего истощения являлась никудышная мысль: если все готовы сделать для него всё, почему он не пытается похлопотать о моём переводе к нему или в зону полегче? Я тут же укоряла и стыдила себя: «Ни от кого ничего не надо! Я – сама. Сама!»

* * *

Этап уходил в ночь. Как и по дороге сюда, по степи беспорядочно мотались мёртвые колёса перекати-поля. Конвой был спокойный. Лаяли сопровождавшие нас собаки. Потом и они замолчали. Утих ветер. Высыпали звёзды. Мигающий свод казался живым, холодно-отчуждённым. Вязаными верёвочными тапочками движущийся этап шуршал по песку.

В том ночном этапе из Джангиджира во мне выметнулась не то фантазия, не то грёза: когда-нибудь я обо всём расскажу, как сейчас ещё и самой себе не умею. Может, человеку, который захочет услышать это от меня. Может, ребёнку. А может, вообще ВСЕМ поведаю об увиденном и пережитом.

Какое множество людей, погружённых в схожие «колодцы», одолевало тогда дороги на фронты и в лагеря! Рушились прежние миры, рождались новые потребности и верования… И никогда при этом я не чувствовала так близко Бога, как тогда. В тапочки набивался песок, стирал ноги… Конец дороги был непредставим. Кроме изнеможения и боли, ничего не существовало вообще.

Из колонн, расположенных по пути следования, к нам дважды присоединяли группы заключённых. Только к вечеру следующего дня, уже солидным отрядом, мы дотащились до города Фрунзе. Даже когда мы подходили к нему вплотную, казалось: ещё куда-то свернём, обойдём, но в нём не окажемся. Тем не менее к тюрьме нас вели по одной из центральных улиц. Горожане жались к кромке дороги, уступая место этапу.

Находиться снова в городе, видеть ничем не нарушенное течение жизни, сознавать, что в нескольких кварталах отсюда, в доме, где жила Барбара Ионовна, сейчас неторопливо усаживаются ужинать или просто беседуют, было странно. Неожиданно я увидела идущую нам навстречу сокурсницу по институту. На её плечах было знакомое белое боа, в котором она появлялась на занятиях. Она шла под руку с молодым человеком. Бешено заколотилось сердце. Сейчас она узнает меня… попытается мне что-то крикнуть? Изумится, во всяком случае?

Мы поравнялись. Она кинула на меня беглый взгляд. Показалось, что мы встретились глазами, но… она не узнала меня. Ни сочувствия, ни элементарного любопытства к этапу эта пара не проявила. И я опомнилась… Господи, да разве мыслимо узнать меня? Я – часть драной подконвойной массы, которая свободным людям кажется одним лицом, чужим и неуместным.

Нас разместили в городской тюрьме. Вошедший в камеру на следующее утро надзиратель прокричал: «Пойдёте на склад картошку перебирать. Кто по бытовой – выходи!» Бытовичек вызвалось немного. Когда обратились к 58-й, я решила идти.

Вероятно, самое непредвиденное случается так запросто лишь на войне и в тюрьме. Заворачивая с одной улицы на другую, мы вышли именно на ту, где жила моя свекровь. Невдалеке уже просматривался её дом. Мы могли ещё свернуть, пойти к нижней или верхней части города – и всё-таки неуклонно двигались к дому, где жила Барбара Ионовна.

До этой минуты я не знала, какой окована болью. Меня било как в лихорадке. Сотрясали рыдания. Здесь я жила… с другой стороны дома был сад. Эрик звал туда посмотреть на яблони. Туда же я убегала при ссорах глушить свои вспышки… Теперь меня вели под конвоем мимо, без права остановиться и зайти в этот дом…

– Тише, тише! Молчите! – урезонивали женщины, стискивая мне локти.

У дома, сидя на корточках, совком рыла песок Таточка.

– Таточка, девочка, беги, скажи бабушке, что Тамару ведут! – скороговоркой на ходу наставляли женщины ребёнка.

Имена родных Эрика я едва могла выговорить. Трёхлетняя девочка поднялась, посмотрела на странных людей и серьёзно, доверительно ответила: «Нашей Тамары нету!» В то же мгновение я увидела в окне Лину, кормившую своего второго ребёнка. Женщины замахали руками, показывая на меня, но мы уже миновали дом.

Когда Таточка всё-таки передала дома: «Тёти сказали – Тамару ведут», Лина сообразила, в чём дело. Минут через тридцать над забором склада, куда нас привели перебирать картофель, появилась её голова. Она, как бы по своим делам, вошла в склад и передала мне кусок хлеба.

– Завтра принесём тебе передачу в тюрьму, – сказала она.

Я ждала какого-то душевного слова, порыва. Лина держалась сухо. И со всей отчётливостью я поняла, что напрочь изъята из жизни этой семьи. Этап на следующий день собирали с утра. Я ждала обещанную передачу. Тщетно.

Когда нас построили по восемь человек в ряд, я не увидела ни головы, ни хвоста колонны. Конвой был усиленный. Собаки беспокойно вертелись, рвались, лаяли. Таким большим этапом я шла впервые. Нам выдали всё те же верёвочные тапочки, а идти на этот раз надо было по булыжной мостовой. Внезапно я увидела, как с одной из нижних улиц города наперерез нам бежит Барбара Ионовна. Она сильно поседела. Волосы у неё были растрёпаны.

Видимо, она не предполагала, что зрелище множества заключённых людей, собак, конвоя может быть так реально связано со мной. Закинув голову, она закричала: «Та-ма-ра!! Та-ма-ра!!» И этот крик, в котором было столько доселе неизвестного, ворвавшись в душу, всё в ней перевернул. Восстановилась связь с жизнью, связь, столь необходимая каждому сердцу. Я так устала существовать без тепла, а она живым голосом кричала: «Та-ма-ра!» Хотелось упасть на землю, незаметно сползти в канаву, переждать, когда этап пройдёт, и сказать ей только одно слово: «Спа-си-бо!»

Вопреки здравому смыслу Барбара Ионовна хотела пробиться ко мне, но конвоир, взяв наперевес винтовку, резко оттолкнул её… Она пошатнулась и осталась стоять возле дороги, глядя нам вслед.

Никогда потом я не могла вспомнить, сколько мы прошли вёрст. Булыжник быстро стёр подошвы тапочек, превратив их в лохмотья. Многие уже шли босиком. На привале я вспомнила о подарке технорука, но поздно: носки уже не могли спасти. Боль была нестерпимой. На наши стоны никто не обращал внимания. Боялись побегов. Гнали, не давая отставать. Этап спешили доставить на место до наступления темноты.

Не доходя метров ста до вахты Новотроицкой колонны, я потеряла сознание. Кто и как занёс меня в барак, не знаю. Ноги разрывало от боли.

Барак был огромный. Сплошные двойные нары опоясывали стены. Той частью сознания, что вечно была начеку, я отметила, что барак без разбора заполняли мужчинами и женщинами; что внесли парашу, одну на всех, поставили её у дверей и заперли дверь барака с внешней стороны. На нарах, рядом со мной, сидела и плакала молодая женщина, у которой ноги тоже были содраны в кровь.

– Вы по пятьдесят восьмой? – спросила она.

– Да. Как вас звать?

– Соня Бляхер. У меня тоже пятьдесят восьмая.

Мы обе сидели в пальто, дрожа от холода и боли. В бараке стоял шум, гам, мат. Устали не все. Не все обессилели. Распоясавшиеся мужчины-уголовники незамедлительно оценили обстановку. Выкрикнули:

– Приготовьтесь, сейчас будем курочить берданы! – (то есть отбирать передачи).

В этапе было много киргизок. Местные родственники носили им продукты едва ли не мешками. Уже через несколько минут человек восемь, явно уголовного вида, принялись отбирать у женщин вещи, еду. Женщины кричали, кусались, рвали мешки обратно… И тогда, по-настоящему озлясь, «рыцари» начали стаскивать заартачившихся с нар, вместе с добычей, на середину барака.

Сдёрнув сопротивлявшихся киргизок – одну, другую… пятую, отпихнув ногами мешки, озверевшие, вошедшие в раж уголовники начали их раздевать, бросать на пол и насиловать. Образовалась свалка. К ней присоединялись… Выхлынуло и начало распространяться что-то животное и беспощадное. Женские крики глушило ржание, нечеловеческое сопение…

В чреве запертого грязного барака по соседству с животным насилием с Соней началась странная беззвучная истерика, она впилась в меня ногтями. Мы заползли с ней в самый тёмный угол нар, желая превратиться в ничто, в пыль, в дым, чтобы нас никто не видел, чтобы мы сами ничего не видели, не слышали. Но я увидела… Увидела, как с другой стороны барака к нам направлялись человек пять мужчин. Что делать? Умолять? Кричать? Стучаться им в душу? Нет! Убить! Убить надо их и себя! Всё равно кого! Дверь оставалась наглухо закрытой, хотя находившиеся ближе колотили в неё, звали на помощь охрану…

…А пятеро приближались. Управлять собой, что-то решать было уже невозможно. Страшное, будь то убийство или насилие, могло беспрепятственно творить само себя. Пятеро мужчин подошли совсем близко и… уселись рядком на край нар. Мгновенно пришло понимание, что они – защита, что мы теперь вне опасности!