Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 45 из 114

– По какой? – спросил один, повернувшись к нам.

– Пятьдесят восьмая, – выдавила я из себя.

– Откуда?

– Соня с Молдаванки. Я из Джангиджира. А вы?

– Мы из Токмака.

Сердце заныло.

– Значит, вы должны знать моего мужа?!

– Кого именно?

– Эрика Анатольевича.

– Так это наш доктор. Вы его жена? А ведь он тоже был назначен в этот этап. Его отстояла… ну, отстояли его. Могли бы здесь встретиться…

В чаду исступлённого возбуждения на сегодня мы были заслонены Провидением от того, что жутче смерти. И про себя я обожествила этих пятерых.

* * *

Двери открыли только утром. Тут же начали выкликать фамилии. Барак опустел. Увели и «ночных хозяев». Осталось человек тридцать. Соню и меня в этап не вызвали. Идти мы бы всё равно не могли. В бараке воцарилась тишина. И мы с Соней уснули. От сна, возврата памяти к минувшей ночи я отходила медленно, и отошла бы ещё не скоро, если б не разговор на верхних нарах. Вполголоса беседовали двое мужчин. Я прислушалась.

– Ты с какого в партии?

– С восемнадцатого.

– Как же в тридцать седьмом уцелел?

– Сам не знаю. А ты?

– Я с двадцатого.

– Скажи, ты что-нибудь понимаешь?

– Чего тут понимать? У них разнарядка на НКВД. Дают им: в Коми, на Востоке построить столько-то железных дорог, столько добыть свинца. Вот и выискивают себе бесплатную рабочую силу. Нас с тобой, прочих…

– Брось чепуху городить. Тут в чём-то другом дело.

– То не чепуха, браток. Факт!

– А сам знает?

– Как не знать? Знает! Ну а ты что думаешь?

– Можно с ума сдвинуться.

– А то!

Я видела их потом. Шла с ними дальше в этап. Обоим лет по шестьдесят. Лица изборождены морщинами. Коммунисты с восемнадцатого и двадцатого! У одного под курткой виднелась тельняшка. И они прожили ночь массового насилия, общую парашу для мужчин и женщин, крики ненависти, издевательский хохот. К каким своим историческим воспоминаниям они присовокупили эти? Во всяком случае, они ни за кого не вступились, никого не бросились оборонять.

А разговор этот я не забыла. Ничто не могло стереть его из памяти. В простом, спокойном обмене мнениями было нечто чудовищное. О Сталине говорилось как о главаре бандитской шайки. Осатанелость грандиозных размахов пятилеток связывалась с тем, что служащие НКВД хватали кого попало, давали по десять лет, превращая тех, кто им неугоден, в рабочий скот. Я отталкивала от себя леденящую мозг, неправдоподобную догадку. Неужели плановое, сознательное превращение огромнейшей части людей в бессловесное поголовье для блага других – это и есть правда нового общества? Того общества, за которое бились мой отец и мама?

* * *

За полтора последующих месяца я попадала в пять этапов – по совхозам Киргизии. Поля были под снегом. Мы тяпками срубали замёрзшую капусту, дергали мёрзлый турнепс, грузили на платформы твёрдую, как камень, сахарную свёклу; «подножный корм» поддерживал нас.

На одной из колонн я встретила санврача Полину, с которой сидела в камере внутренней тюрьмы НКВД. Она была такая же неунывающая и смешливая. Поужасалась тому, что стало со мной, и пообещала познакомить со своим «героем», с которым переживала «небывалый роман». Вечером действительно познакомила. И с кем! С одним из тех пятерых, которые спасли нас с Соней от новотроицкой жути. Теперь, при более нормальных обстоятельствах, я увидела хорошего, негромкого человека. Привкус, неудобство от ситуации, в которой нам пришлось увидеть друг друга впервые, стесняли. Я потом долго мучилась из-за того, что не нашла нужных слов для выражения чувств больших, чем благодарность. Было очевидно, что инициатива защитить нас принадлежала ему.

К тому моменту жизни уже выстроилась небольшая шеренга людей, подаривших мне право считать этот мир возможным для существования. С Чингиза, технорука Портнова и этих пятерых мужчин я заново начала чтить Человека.

* * *

Беловодский лагерь, куда нас привели последним этапом и где я надолго задержалась, располагался у подножья Тянь-Шаня. Был ли Беловодск посёлком или небольшим городком, я так и не узнала. Подразделение составляли две зоны: мужская и женская. Все служебные помещения – кухня, баня, медпункт, контора и пять бараков – располагались в мужской зоне. В женской находился один длиннющий, с маленькими слюдяными оконцами барак. Нас привели в холодный, свирепо-дождливый день. Поскольку барак был врыт в землю, вода и грязь беспрепятственно стекали в него. Слезая с нар, люди оказывались по щиколотку в грязи.

Сгрудившиеся на верхних нарах любопытствующие аборигены, свесив в проход головы, аттестовали каждого из спускавшихся в барак по скользким ступенькам новичков.

– Красючка пришла! Смотрите, – указали они на меня.

Я чётко различила недружелюбие и прозвища, и встречи. В Джангиджирском лагере были одни политические. Здесь верховодили уголовники. Слышался отборный мат. Место для нас нашлось только на голых верхних нарах. Ни подушек, ни матрацев не было. Под голову я подложила узелок с сохранившимися туфлями и шерстяной кофточкой. Каждый раз, когда я пыталась выменять эту кофточку в Джангиджире на хлеб, женщины меня отговаривали, пугая зимними холодами.

Ещё до подъёма кто-то растолкал меня. На нижних нарах скопом, целой колонией, как то было предписано ранжиром, располагались мелкие воровки. Похожие на кикимор, с ужимками и гримасами, выплясывая на подложенной под ноги доске, «шалашовки» демонстрировали украденные у «новеньких» вещи. На одной были мои туфли, на другой – шерстяная кофта.

– Ну как? Не худо-ть?

Обобранные до нитки во время мертвецкого сна, мы должны были подтвердить их «не худо-ть»! Как надо было вести себя с этими вымороченными существами, я решительно не представляла. Но так ознаменовалось начало дикой беловодской жизни.

Утром я увидела: в конце барака нары были разобраны и там стояли шесть или восемь кроватей с перинами и двумя-тремя пышно взбитыми подушками на каждой. Возле кроватей топилась чугунка и пол был сухой. Здесь проживала привилегированная часть женского барака – «бандерши». Любое приказание вельможных уголовниц прислуживавшие им «шестёрки» тут же кидались выполнять.

Ко мне подошла женщина с широким испитым лицом, простуженным голосом, назвалась бригадиром и сказала, что я зачислена в её – Ани Фёдоровой – бригаду. Бригада эта рыла котлован для фундамента эвакуированного сюда Харьковского сахарного завода. Уже была вскопана довольно обширная площадь, метров триста или около того.

Бригады работали непосредственно в яме. По дну ярусов были проложены стальные трапы, по которым земля вывозилась наверх. Глинистая почва облепляла колёса тачек и плохо обутые ноги. Чтобы сдвинуть с места тачку с землёй, требовалась немалая физическая сила. Нормы были высокие. Во имя шестисот-семисот граммов хлеба лезли вон из кожи.

А метрах в ста от нас, среди копошащейся рабочей массы, кружком сидели и преспокойно играли в карты уголовники. Играли они не только на деньги. Ставили и на человека. Проигравший должен был к концу рабочего дня прирезать того, кого проиграл. В жертву втихаря всаживали нож и тут же закидывали труп землёй. Полагаться на заступничество охраны не приходилось. Конвой и уголовники были крепко связаны между собой. Рассказывали: чтобы отчитаться за количество людей, конвоир откапывал зарезанного, стрелял в него и сдавал как убитого «при попытке к бегству».

Каждый, кто рыл здесь землю, понимал: в любую из секунд жуткой лотереей он может быть превращён в смертника. Стиснутому страхом сознанию ничего не оставалось делать, как обходиться ухарством: а-а, жизнь так жизнь, смерть так смерть.

Примерно недели через две Аня Фёдорова, раздавая большие пайки хлеба, глядя мне прямо в глаза, протянула оставшуюся четырёхсотграммовую взамен заработанных семисот граммов. Доли секунды мне были предоставлены на то, чтобы возмутиться и веско заявить: «Отдай мне заработанное!» Чего бы это ни стоило, однажды я должна была обозначить себя неуступчивой. Заторможенная неуверенностью в себе, которая поминутно меня подводила, я упустила эти мгновения – и проиграла куда больше, чем могла предположить.

Я понимала, что отобранный хлеб Аня в оплату за свою безопасность отдавала «бандершам», фактическим хозяйкам смрадного общежития. Вокруг воровали, меняли, дрались и мирились, судили, рядили. Я слышала, но не воспринимала похабную, грязную ругань, видела, как люди приспосабливались к жизни барака, друг к другу. Многие женщины, никогда раньше не сквернословившие, быстро осваивали мат и уже этим подстраивались под уголовный дух лагеря. Инстинктивно отстраняясь, избегая соприкосновения с кипучим окружением, я вызывала откровенно враждебное к себе отношение, что и не замедлило проявиться.

Поначалу я обрадовалась, когда меня перевели из Аниной бригады в другую. Бригада была подряжена очищать от камней участок земли, по которой собирались тянуть железнодорожную узкоколейку к будущему заводу. Камни весом в шестнадцать-двадцать килограммов и больше надо было вкатить, взвалить на платформу и отогнать эту платформу к месту сброса. Изо всех сил я старалась не отставать от сильных и здоровых уголовниц, из которых состояла бригада. Сердце упало от предчувствия чего-то страшного, когда одна из них «завелась»:

– А что? Красючка наша – молодец! Смотрите, какая прилежная. Ей и одной ничего не стоит сгонять платформу…

Будь я сама собой, может, и сумела бы ответить спасительно остроумно. Не смогла. Снова упустила время. Продолжала толкать платформу, на которой стоял конвоир и лежали валуны. Конвоир глядел поверх меня, словно ничего не происходило, а распоясавшиеся «блатнячки» уже орали сдобренное ругательством:

– А ну гони, с…, гони, а ну давай…

Злобная забава горячила их и, изощряясь в мате, они хлестали:

– Дай ей под зад, чтоб быстрее гнала!

Гнусность налетела со скоростью смерча. Оставалось одно: глубоко вбить в себя страх, обморочность, молчать, чтобы хотя бы этим «не уступить» себя. Больше не держась за платформу, «блатнячки» гуляючи шествовали за мной. Кое-как одолев последние несколько метров, я опустилась на землю. Бригада устроила себе перекур. Временно удовлетворённые, обо мне как будто забыли. Но точка не была поставлена. Это я уже хорошо понимала.