Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 46 из 114

По вышедшему во время войны указу за самовольный уход с работы, как и за опоздание, судили. У станков работало много молодёжи пятнадцати-шестнадцати лет, преимущественно девочки. Многие не выдерживали, сбегали с заводов. Им давали по пять лет и отправляли в лагеря. Называли их «указницами». К ним часто приезжали родители и привозили продукты. «Блатнячки» эти передачи отбирали, девочки плакали, просили вернуть. Над ними смеялись.

Я лежала на нарах, впав в обычное полуголодное забытьё, когда в бараке начался очередной скандал. Плакала одна из «указниц»: украли передачу. Не ново. Но девочка оказалась боевитая, сообразительная, верно сориентировалась: «Надо держаться сильных» – и бесстрашно пошла в конец барака жаловаться управительницам. Те жалобу приняли, и… началось представление. Полуголые, воинственные, вооружённые досками, выломанными из нар, они отправились искать виновного, собираясь «восстановить справедливость» на виду у всего барака. Ребром доски человека обычно били до хруста в костях. После расправы уносили «мешок с переломами».

– Щас найдём твою передачу! – пообещали они обиженной девочке. – Эта? – спрашивали у привлечённой для «операции» свиты «шестёрок». – Эта? – оглядывали тех, кому было предписано существовать на верхних нарах.

– Вот эта, эта! – прокричала одна из мелких блатных, указывая на меня. – Она украла!

…И они двинулись ко мне. Полуголые бабы столпились вокруг, собираясь при всех бить воровку.

Смертельный холод пробежал от сердца к низу живота и парализовал меня. Я не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Вот и всё! Вот такой конец!

– Да вон она, передача! – крикнул кто-то снизу.

«Судьи» неохотно обернулись на вытащенный из-под нижних нар мешок, схватили его и направились на «хутор» уничтожать содержимое. «Указница» пошла пировать вместе со спасительницами.

Я всё ещё лежала, время от времени теряя сознание, но стараясь при этом удержать ощущение, которое раза два уже посещало меня при чрезвычайных обстоятельствах: отворялись какие-то створки внутри, добавлялось чуть-чуть пространства. И приходила мысль: может, я кем-то хранима?..

* * *

Как навсегда мы принимаем в душу постороннего человека, чья рука выводит нас из предсмертья к жизни! При этом вздрагивает время собственной судьбы, и мы запоминаем это «вдруг».

Каждое утро, когда нас выводили на работу и повторяли, что будут при попытке к бегству стрелять, нашу колонну своей особой летучей походкой обегал прораб Беловодского лагеря. На нём был брезентовый плащ с капюшоном, в руках – блокнот. Яркими чёрными глазами он оглядывал каждого, оценивая его рабочие возможности, давал задания бригадирам. Это был болгарин Христофор Родионович Ергиев. Неожиданно он вызвал меня из строя:

– Пойдёте в бригаду Батурина.

И тут же крикнул:

– Батурин, возьмёшь эту девочку к себе в бригаду!

– У меня работать надо! – возразил тот.

– Она и будет работать. Всё!

– У меня надо кирпичи таскать! – сказал теперь уже мне Батурин.

– Я буду таскать кирпичи, – пообещала я.

Гриша Батурин был бригадир обстоятельный, «с принципами», как он говорил о себе. Хитроватый такой мужичок, с тонким бабьим голосом, быстрый и добрый. У него никто не скандалил. Хлеб выдавали без надувательства. Бригада его работала непосредственно на территории строительства завода, в так называемой зоне оцепления, поскольку конвой здесь не стоял над душой, а действительно оцеплял огромную площадь, на которой одновременно трудилось множество бригад. В бригаде работали мужчины и несколько женщин. Неожиданно я очутилась среди пусть усечённых, но всё-таки человеческих норм.

Значит, и вправду изменить «программу судьбы» возможно, только до конца испив ту пресловутую «чашу». И ни каплей меньше.

То, что мне необходим какой-то род внутренней «перемонтировки» по отношению к окружающему, я понимала отлично. Но с момента следствия я чувствовала себя чем-то затвердевшим, что не росло, не зрело и не развивалось. Для возрождения нужен был другой воздух, чуть солнца, «живая вода». Движение могло родиться лишь в результате каких-то «тайных свершений» – или не возникнуть вообще.

Заветный «пятачок» в Беловодске, как и в Джангиджире, тоже был. Возвращаясь с работы, все выглядывали, не стоит ли кто из родственников и близких с буханкой хлеба. Надежды многих оправдывались. С исступлённой настойчивостью я еженощно видела во сне Барбару Ионовну с желанным хлебом. После того как я услышала во Фрунзе крик: «Та-ма-ра!» – ожидание её приезда стало idee fixe, сущим идиотизмом. Позже она дважды прислала мне перевод на десять рублей; на том дело и кончилось.

Хотя Беловодский лагерь, не в пример Джангиджирскому, располагался близко от железной дороги, хлеб сюда доставляли тоже с перебоями. Настали дни, когда его перестали подвозить. Здешний начальник не кричал по селектору, что выпустит из зоны голодных людей. И на работу нас гоняли, как прежде. После трёхдневного голодания утром, задолго до подъёма, в бараке поднялся непривычный шум: шёпот, беготня. Друг другу все передавали:

– Хлеб не дают, на работу не выйдем! Никто сегодня на работу не пойдёт!

Несколько смельчаков стали заколачивать изнутри двери барака. Откуда взялись гвозди и молоток при ежедневных обысках, понять было невозможно. Дверь заколачивали наглухо, со знанием дела.

– Все теперь заодно! Понятно? Ясно? – спрашивали организаторы.

Я впервые почувствовала, как и во мне заговорили какие-то силы, хоть и еле живые. Значит, в бараке есть люди, которых я не угадала раньше? Даже если это блатные – пусть! Они сумели возмутиться, пробуют противостоять! Фактически это была забастовка. Казалось, все задышали в едином ритме. Притих даже блатной закуток на перинах. Лежавшие под слюдяным окошечком докладывали:

– Мужчины вышли… построились… глядят в сторону нашего барака… ждут нашего выхода… переглядываются… что-то поняли…

Напряжение стало душить, когда зашептали:

– Ну, всё! Идут нарядчик и надзиратель!

В дверь начали стучать. Она не поддавалась. С той стороны догадались, что она заколочена.

– Открывайте! Худо будет! Кому сказано? Открывайте сейчас же! – приказывали оттуда.

– Пока не дадите хлеба, не откроем! – выкрикнули из барака. – Без хлеба на работу не пойдём!

С наблюдательного пункта сообщали:

– Ушли обратно, в мужскую зону… А мужчин уже повели на работу…

И затем:

– Опять идут к нам… у них лом, топоры…

Дверь начали ломать. Она затрещала… и разлетелась под топорами в щепки. В барак вошло начальство в полном составе, испытывая каждого не терпящим неповиновения взглядом.

– Кто зачинщик? Выходи!

Нетрудно представить, что последовало затем.

Во всех случаях дороги вели в третий отдел к оперуполномоченному. Сначала нарядчик вызвал одну партию людей, человек шесть, затем – другую. После двух вызовов в барак пришли надзиратели и забрали в изолятор тех, кто непосредственно заколачивал дверь.

– У-у, продажные шкуры, дешёвки, – бросали предавшим те, кого уводили.

Забастовочный дух, посетивший тогда барак, преобразил многое, мобилизовал и сильных, и слабых, дал иллюзию готовности к отпору. Но то, что пару часов назад создавало единство, было размозжено кнутом и страхом. Когда пристыженные, злые и голодные мужчины вернулись с работы, в мужской зоне начали шуметь, раздались крики, а вскоре последовали предупредительные выстрелы с вышек. Только к ночи всё успокоилось.

Хлеб на следующий день привезли, но я уже не могла стоять на ногах.

* * *

Лазарет, в который меня поместили, был набит до отказа. На плотно придвинутых друг к другу топчанах лежали отощавшие люди с бело-жёлто-зелёными лицами. Мужчины и женщины вместе. Лазаретный барак был тоже врыт в землю. Полагаться стоило только на сон и отдых от работы. Больничный паёк и отсутствие лекарств поправке не способствовали. Было холодно. Тонкое серое одеяло, которое я натянула до подбородка, тепла не давало.

Против меня лежала худенькая «шалашовочка», вначале укравшая у меня кофту, а потом спасшая от избиения. Это она крикнула тогда: «Да вон она, передача!» Всё хотелось спросить её: «Почему ты так сделала?» Но знала: она огрызнётся. Пожалеть для неё было проще, чем объяснить почему.

Шёл март. И именно в этот весенний месяц вдруг ударили злые морозы. На четвёртый день моего пребывания в лазарете, уже поздней ночью, в Беловодск привели этап. Для столь свирепых холодов экипировка заключённых оказалась чистейшей фикцией. Одного за другим в лазаретное подземелье вносили людей с обмороженными руками, ногами и лицами. Многие были без сознания. Лицо одного из ожидавших помощи показалось мне знакомым, но я не сразу поняла, что это джангиджирский технорук Портнов. Он был так слаб, что не открывал глаз. Что за эти три месяца могло с ним произойти? Почему он попал в этап?

В тот момент я хотела одного-единственного: иметь кусок хлеба и кружку сладкого чая, чтобы помочь ему. Бессилие нищего – отвратительно! Старый узбек, которого положили возле меня, без конца просил: «Пить! Пить!» Сосед слева – тоже. Раз-другой я, пересилив себя, поднималась, вливала в рот стонущим по глотку воды. Но просили отовсюду. Проснулась я неожиданно, вдруг. По одну и другую сторону от меня лежали уже мертвецы. За ними пришли с носилками не сразу. Уносили и возвращались опять: шесть… семь… девять… В тяжёлом сне метался Портнов.

Впечатления ночи потрясли. Я сидела на краю топчана, мучительно силясь принять какое-то решение. Оставаться в этом погребе было невмоготу; от мысли, что придётся выходить на работу в такую стужу, внутри всё сводило. Помощи ждать было неоткуда. Значит, вопреки всему, собрав остатки сил, надо было превзойти себя – попытаться выйти на рекордный паёк. Тогда, получив восемьсот граммов хлеба, я пятьсот граммов возьму себе, а триста принесу Портнову. Нет, шестьсот – себе, а двести пятьдесят – Портнову… То ли это был бред, то ли призрак «воли к жизни», но он обрёл очертания решения. Прийти к нему помог джангиджирский технорук. Сейчас ему было худо. Я хотела, я очень хотела что-то для него сделать. И всё-таки сумела пару раз передать ему по куску хлеба.