Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 52 из 114

Изнурительный труд, соседство с топором иным путали мысли. Нет-нет да кто-то и отрубал себе палец или два (отважившихся на это называли «саморубами»). Шли на это, лишь бы избавиться от лесоповала, изнеможения, мошкары, которые в течение всех часов жалили непосредственно в нервы.

Больше чем на пятьсот, а в лучшем случае на шестьсот граммов хлеба «потянуть норму» не удавалось. Хлеб выпекался со жмыхом. Пайка походила на камень. Во время обеда маленькими черпачками стали выдавали «витаминное довольствие» – отвар из еловых и сосновых иголок. Но разве могло это помочь? Многие заболевали цингой. Настигла она и меня. Сначала на ногах обозначились лиловые пятна, очень быстро – гнойные очаги, затем открылись язвы.

Как-то после работы я нерешительно направилась в медпункт. Фельдшер обработал раны и… дал освобождение от работы. Ни в какие законы, ни тем более в милосердие нарядчика или прораба я, разумеется, не верила. И когда утром в бараке женщины собирались на работу, от неуверенности в мало-мальское «право быть больной» мне становилось худо. Сердце ныряло вниз, но я всё-таки не поднималась. Едва пересчитали построившиеся бригады и проверили списки заболевших, как тут же в барак прибежал нарядчик.

– А ну, быстро, – направился он ко мне. – Или помочь?

Нет-нет! Помогать было не надо! Страшась жирных рук нарядчика, которыми он стаскивал с нар, я как могла быстро слезла сама. Присутствовать при отправке бригад на работу начальник КВЧ Васильев считал для себя делом обязательным. В любую погоду он, как гипсовая статуя, желтел возле вахты, проверяя, кого освободили.

Вечером фельдшер зло бормотал:

– Не дам больше освобождения. От Васильева так нагорело, что сам могу костей не собрать.

Он мог бы и не говорить: и так было понятно. Такие, как Васильев, не шутили. Пообещав мстить, предпочитали действовать за спиной и уничтожать методически, со вкусом. Буквальный смысл его угрозы «Сгною!» был уже налицо. Я с трудом передвигала ноги – колодообразные, словно приставленные. Я загнивала.

Утром при ударе в рельс удавалось понять:…это лагерь… надо! Что надо? A-а, идти на работу. Я сползала с нар и тащилась к вахте. Зло имело физиономию Васильева, персонифицировалось в нём. Я утрачивала чувство реальности. С тем, что было за пределами лагеря, меня уже ничего не связывало. Я думала только о своей сестре, о ней одной. Где мыкалась моя Валечка? Чаще всего с ужина мы возвращались в барак последними: моя тёзка Тамара Тимофеичева, преподаватель литературы, Наташа и я.

– Подождите! – остановила нас однажды Наташа перед входом в барак. – Понимаете, что мы погибаем?

Я только тут заметила, как сильно Наташа изменилась. Почему? Что с ней происходило? Спрашивать, интересоваться этим, как раньше, не было сил.

– Давайте поклянёмся друг другу… – предложила она, – поклянёмся друг другу: если кому-то из нас повезёт очутиться на другой колонне, он должен вытянуть остальных. Пусть каждая даст клятву!

На секунду в душе что-то засветилось. Она хорошо придумала. Мы взялись за руки, и каждая поочерёдно произнесла: «Клянусь!»

– Бывают и такие Воробьёвы горы! – подвела итог Тамара Тимофеичева.

Способность участвовать в жизни другого человека как-то совсем атрофировалась. Глаза равнодушно наблюдали, как кто-то, думая о своём, сидел и раскачивался на нарах, подобно сомнамбуле; как ночью приходили и выдёргивали кого-то из женщин, вызывая в постель – к нарядчику, прорабу или Васильеву; как по возвращении их опустевшие глаза устремлялись в дымную, подсвеченную горящим фитилём барачную тьму и как они тут же отворачивались к стене, торопясь доспать оставшееся до подъёма время. Обыденные, почти не вызывающие эмоций картины лагерной жизни.

Встряхнуть могло лишь нечто из ряда вон выходящее. Кто-то на лесоповале вовремя не отбежал, и его убило спиленным деревом, кого-то зарезали в зоне или в бараке, кому-то в изоляторе доломали кости. Эти «происшествия» поражали. Более всего ужасала некая общая человеческая обречённость, историческая судьба. Вторым планом представлялась жизнь сведённого на нет человека, и, как факты, это запоминалось уже на всю жизнь.

Самое уязвимое и беззащитное у большинства – психика. На «Светике» я стала свидетелем одного из самых невыносимых отступлений от человеческого начала: гуртового озверения людей. На распилку брёвен меня несколько раз ставили в пару с чахлой, до крайности измученной женщиной. В бараке она едва ли не каждому рассказывала о двух своих дочурках семи и девяти лет, оставшихся на воле.

– Пропадут они, помрут без меня! – твердила она. – Ну сами подумайте, как они могут без меня жить? Ну как могут?

Более десятка раз вохровцы пересчитали наши построенные для возвращения в зону четвёрки. Одного из заключённых недоставало. Объявили: «Побег!» Ещё и ещё раз обшарили край леса. Может, умер кто? Без сознания? Не нашли. Выяснилось, что нет матери двоих детей.

Отчаянная решимость бежать из лагеря как будто не вязалась с затурканностью этой женщины – и одновременно проистекала из неё. С охраны за побег взыскивали. И вохровцы в таких случаях сатанели. Усиление режима принимало самые непредсказуемые формы. Например, попроситься теперь отойти в лес «оправиться» означало оказаться под буквальным надзором конвоира. Это действовало на психику людей. Раздражение накапливалось, искало выхода. Получалось так, что пенять надо было на того, кто бежал. Такова логика окостеневшего мышления.

Женщину искали несколько дней. В тайге имелись посты. В вырытых землянках дежурили вохровцы. Примерно через неделю в середине дня вдруг замолчали пилы и топоры. Из леса вышли трое оперативников. Впереди шло нечто ступающее. Она! Вместо одежды на ней болтались одни лохмотья. Лицо превратилось в красный, вспухший блин. Изъеденная в кровь москитами, она остановилась, обвиснув на собственном скелете, безразличная ко всему окружающему.

Но вместо жалости и сострадания из нутра таких же заключённых, как она, вырвалась безудержная злоба. Это был до предела разогретый психоз. В измученную женщину летели чурки, камни и грязные слова. Скрученные жёстким режимом люди мстили не лагерному начальству, а ей. Расправлявшиеся с самой несчастной из всех были так страшны, что ум заходил за разум. Агрессия обезумевшей массы людей – зрелище нестерпимое. Нечеловеческое.

Ни оперативники, отыскавшие беглянку, ни конвой, усевшийся перекурить, не пытались усмирить сорвавшихся с цепи людей. Но вот злоба иссякла. Так же внезапно, как и вспыхнула. Кого-то остановили, кто-то опомнился сам.

Женщина лежала на земле. Подойти к ней не разрешали. Что пережила она в эти семь дней, блуждая по тайге, пытаясь из неё выбраться, жуя коренья и ягоды, осталось известным только ей и Богу. Что было с ней дальше? Одни говорили, что ей добавили срок; другие – что она не выдержала следствия и умерла. Если её девочки живы, они так никогда и не узнают о пережитом их матерью во имя любви к ним.

Мысль о побеге приходила в голову, наверное, каждому. Как фантазия, томила и меня. Свергнув власть воспитанности, разума, все клетки вдруг начинали вопить: «Хочу домой, до-мой хочу!» Но убеждение, что от НКВД скрыться невозможно, стирало эту идею, как мел с доски. Да и куда бежать? К кому? Никакого дома у меня на всей этой земле – не было, не существовало.

* * *

Нежданно-негаданно на колонне появилось новое лицо: врач. Петра Поликарповича Широчинского привели сюда небольшим местным этапом как «штрафника». На злосчастный «Светик», оказывается, ссылали. Отсидевший из десяти лет срока шесть, в своём почтенном возрасте сохранивший следы былой барственности, велеречивости, доктор выглядел здесь белой вороной. Тем же самым он объяснил и причину ссылки: «Одним своим видом я действовал на нервы начальнику прежней колонны». Слишком многое определял мотив всё той же «классовой ненависти».

Обстоятельством прибытия Петра Поликарповича на колонну Судьба мне, как говорят в подобных случаях, «подстелила соломки». Осмотрев мои раны на ногах, он поднял брови и сказал:

– Нам с вами, деточка, во что бы то ни стало надо выправляться.

История с освобождением повторилась «от» и «до». Пётр Поликарпович освобождал, Васильев – гнал на работу. Доктор пытался противостоять. Как-то попросил задержаться после приёма, подставил мне скамеечку под больные ноги и рассказал о себе и о лагере. От него я узнала, что наш лагерь называется Северный Железнодорожный (сокращённо Севжелдорлаг, или СЖДЛ), что дальше к северу располагаются Усть-Вымский, Абезьский, Интинский, Воркутинский и другие лагеря. Он же объяснил структурное деление лагеря на лагпункты, которые группируются в отделения. Мы, например, принадлежали к Урдомскому отделению. Но более всего меня поразило, что есть, оказывается, колонны, на которых много интеллигенции и почти нет уголовников. Чаще других в рассказах Петра Поликарповича мелькало имя Тамары Григорьевны Цулукидзе, заслуженной артистки Грузии:

– На колонне «Протока» Тамара Григорьевна создала театр кукол. Изумительная актриса, женщина редкостного обаяния и изящества. Хорошо бы вам с ней встретиться! А знаете, верю – встретитесь!

Желание Петра Поликарповича всеми силами ободрить меня трогало. К тому же опальный доктор был не только прекраснодушным мечтателем. Он добился невероятного: моего перевода в бригаду, работавшую на огородах. Вместе с другими заморёнными женщинами я теперь старательно выполняла задания агронома Зайцева. В обеденный перерыв бригада грелась у костра. К Зайцеву прибегала вольнонаёмная девушка-агроном, приехавшая после окончания института работать на Север. Опытные женщины говорили, что они любят друг друга, и ворчали:

– Чего на рожон лезут? Ведь при конвое! Прятались бы хоть как-то!

Если бы знать, как близко, лицом к лицу сведёт меня судьба с трагическим исходом этой любви, я бы тогда зорче всмотрелась в этих влюблённых. Вольная и заключённый? Противозаконно! Наказуемо!

Мой перевод с лесоповала в огородную бригаду сильно ущемил самолюбие Васильева. Как бывший руководящий работник, он мог уступить всё, кроме страсти властвовать и карать. По его распоряжению меня дополнительно определили в бригаду пожарников. После полного рабочего дня я отныне обязана была дежурить по зоне с двенадцати до двух часов ночи. Сон таким образом уворовывался и разбивался. Как заведённый механизм, проспав с десяти вечера до двенадцати ночи, я поднималась на ночное дежурство. Обходя колонну, «берегла» лагерные строения от пожара.