– Завтра плановая операция. Будете на ней присутствовать, – обратился он ко мне. – Вам надо учиться. Постарайтесь внимательно смотреть, как Вера Петровна будет подавать инструменты.
Я была взволнована. Только и вообразить не могла, чем для меня обернётся этот желанный грядущий день.
Под диктовку Веры Петровны на следующее утро я приступила к выполнению первейших обязанностей операционной сестры: по всем правилам мыла руки, осторожно вынула из бокса халат для врача, помогла его надеть… Закрытую в обычные дни недели операционную восприняла как экзаменационный зал. Застеклённая с трёх сторон пристройка была обращена в безбарачную сторону зоны. Блестели хорошо накрашенные полы. Там было прохладно. Как всегда, на операции присутствовало ещё двое врачей. На тележке ввезли больного.
Я слушала отрывистые приказания Филиппа Яковлевича: скальпель, зажим, пинцет. Вера Петровна тут же подавала то, что требовалось. Тщась не замечать обилия крови, пытаясь перемочь дурноту, я целенаправленно смотрела только на столик с инструментами. Но внимание раздвоилось. Последней мыслью было: надо подойти к подоконнику, опереться… Так и не дойдя до него, я потеряла сознание…
Очнулась уже в предоперационной. Первым чувством был стыд: не выдержала, не оправдала! Ещё больше стало не по себе, когда на лицах выходивших с операции врачей увидела не улыбку, соотносимую с обстоятельствами, а скорее ухмылку, смысла которой не улавливала. Находившаяся рядом Броня объяснила:
– Вы потеряли сознание. Доктор Петцгольд бросился вам помочь, хотел вас вынести из операционной, а Филипп Яковлевич закричал: «Не троньте её!» Тот растерялся, спросил: «А как же?» А доктор в ответ: «Пусть кто-нибудь другой, не вы!»
Выслушав Броню, я помертвела от чувства позора. Почему в моей жизни всё так обострённо уродливо и безобразно? Господи, почему? Однако это было лишь начало. Едва больного вывезли из операционной, как оттуда раздался даже не крик, а визг Веры Петровны. Она материлась. Угрозы сыпались одна за другой:
– Чтобы сию минуту, немедленно этой сволочи, этой стервы не было на колонне! Сейчас же! Отправь её сию же минуту, иначе я тебя засажу за решётку. Окажешься там вместе с ней!
Сволочь? Стерва? Это я? В горячке, не помня себя, я шагнула в операционную пасть.
– Да! Отправьте меня отсюда. Отправьте немедленно! Пожалуйста, отправьте! Прошу! – слышала я свой сдавленный шёпот.
О таком безысходном стыде, как прежде о беловодском ужасе с блатнячками, я и помыслить не могла. Прошло несколько часов. Я лежала в бараке на своей койке. Пришла Таня:
– У нас в лаборатории сидит эта «хвороба». Просила, чтобы я привела вас. Хочет поговорить с вами.
– Не могу! Не хочу!
– Надо! Встаньте! Это – надо!
Не пойти! Сделать что-то по-своему, не так, как хочет она или он? Но… поднялась.
Смирно сидевшая в лаборатории Вера Петровна не имела, казалось, ни малейшего отношения к недавно визжавшей и сквернословившей. Как всегда громоздя слова одно на другое, она затараторила: если я хороший человек, то сейчас же забуду обо всём, что произошло; сейчас же вернусь в корпус и приступлю к работе. Она давно могла сделать так, чтобы я была на штрафной колонне, а там, и я об этом знаю, меня уже давно прикончили бы. Но она ведь этого не сделала. Так вот, если я не хочу, чтобы Филипп Яковлевич выгнал её из дома, я должна всё забыть и сказать ему, что мы помирились. Да, она знает, что он её не любит, а любит меня. Но она без него жить не может. Согласна быть у него домработницей, мыть ему ноги, что угодно делать, только быть возле него. Мне сидеть ещё долго. Она подсчитала: пять лет. За это время он ещё сто раз влюбится. Она-то знает его лучше, поэтому сейчас всё должно остаться как есть. Блажь эта у него скоро пройдёт, как уже не раз бывало. Хоть это-то мне понятно? Так что давайте считать, что ничего не произошло, всё забыто. Договорились?
Я сказала, что надеюсь на её содействие и помощь в отправке меня на другую колонну. Она снова зашлась:
– Значит, будете добиваться, чтобы он меня выгнал? Да? Зачем вам это нужно? Вы же знаете, что он мне этого не простит! Я вас прошу сказать ему, что мы помирились… А вы…
А я? Я впервые слышала о готовности «быть домработницей», «мыть ноги». Доводы и способ её уговоров открывали какую-то неизвестную мне житейскую установку. Как ей удалось так всё смешать, что из повода к взрыву страстей я превратилась в главную беду их «вольной» жизни?
– Подтвердите Филиппу, что мы помирились! – настаивала она. – И запомните: вы должны это сделать для меня!
Уходя из лаборатории, она ещё раз подчеркнула: «Должны! Для меня!» Едва она вышла, в лабораторию прибежала Броня: меня разыскивает доктор, я должна немедленно прийти в корпус. В первую минуту тёмная дежурка показалась мне пустой, но до неузнаваемости усталый голос произнёс из темноты:
– Зайдите и сядьте. Свет зажигать не надо. – Он долго молчал. Потом спросил: – Вам рассказать про Веру Петровну?
– Зачем?
– Вы должны знать: она совершенно чужой мне человек.
– Мне это знать не нужно.
– А то, что я вас люблю?
– …
Я знала достаточно. Во всяком случае, о его славе «бабника». Для меня с ним было связано нечто непреходяще унизительное и грубое; сегодня к этому прибавилось скандальное. Да, вырвав с колонны «Светик», он спас меня от смерти. Я отдавала себе в этом отчёт, но… Я была не в силах разобраться до конца с «да» и «но».
– Дороже вас у меня нет никого на свете, – продолжал голос. – Сегодня я это понял.
– Отправьте меня, пожалуйста, отсюда.
– Вы действительно этого хотите?
– Да! Действительно хочу.
– И понимаете, что вас ожидает?
– Понимаю.
– Что ж, об этом особенно беспокоиться не стоит. Это каждую минуту может случиться и так. Сам я этого делать не буду.
Он говорил спокойно, серьёзно, не так, как всегда. Не было и следа человеческой безвкусицы, которая то и дело подводила одарённого врача. Какой же он настоящий? Когда? Он говорил ещё и ещё: только сейчас ему открылся другой мир; только теперь он понял, как мерзко жил до сих пор, не задумываясь о смысле существования; он любит впервые в жизни. Я была опустошена. Хотела одного – уйти.
– Вы мне ничего не скажете после того, что услышали от меня? Вы и сейчас ещё хотите уехать?
Я не могла хотеть оказаться на «Светике» или на какой-нибудь подобной колонне, конечно же нет. И произнести вслух: «Да, хочу!» – не могла также.
К утру следующего дня ничего не улеглось. Я не могла думать о предстоящей встрече ни с ним, ни с ней. Жизнь была немила. Куда-то надо было деться, переместиться. Но хода в другое измерение я тогда ещё не находила – и покидать что-то постоянное не решалась.
Какими бы добрыми ни были отношения с некоторыми из людей на колонне, дружбой это считаться не могло. Попросив Броню заменить меня на дежурстве, я направилась в третий корпус.
– Лена, разрешите мне немного побыть у вас?
Она налила мне кружку кипятка: «Согрейтесь». Из окна дежурки хорошо просматривалась лагерная контора. Перед началом работы туда заходили все вольнонаёмные. И я увидела, как по обледенелым ступеням на крыльцо конторы незнакомо медленно и тяжело поднимался главврач. Воротник шинели был поднят. Всегда стремительный, он едва переставлял ноги. Из него будто ушла жизнь. Неподконтрольная поза, движения оказались выразительнее его слов. Я слишком хорошо знала это заторможенное состояние. Он страдает? Из-за меня? Сжалось сердце. Что это я? Он действительно мой единственный защитник. Если бы он не выхватил меня с той лесной колонны, я давно была бы в свалочной яме. Человек не смеет такое забывать.
– Скажите, чтобы Филипп Яковлевич зашёл сюда, – попросила я Лену.
Я видела: он почти бежал к корпусу. Став на колени, за что-то благодарил. Меня постоянно сторожила болезненная неуверенность. Но в тот момент, вопреки здравому смыслу, я поверила: этот человек вправду любит меня. Это нелепо, странно, но это так. Более того, в вольном и неуёмном я опознала такого же внутренне зябнущего человека. Не забывая вызова за ширму, пережитого унижения, была теперь сбита с толку острой жалостью к нему. Зачем и откуда она явилась? Показалось – или вправду пришло некое чувство обретения: друга, мужчины, заступника?
При бесконечной смене лазаретных больных, так или иначе, хотя бы ненадолго, оказываешься вовлечённым в судьбы многих людей. Жаловаться на недостаток впечатлений не приходилось.
Приступая к ночному дежурству, я обошла все палаты. Больные засыпали. Своего верного помощника, санитара-казаха, я тоже отпустила спать. Вернувшись в дежурку, зажгла свет и принялась списывать с историй болезни новые назначения. Вдруг кто-то рывком открыл дверь дежурки, по-обезьяньи ловко извернулся и повернул в дверях ключ. Очутившись один на один с чужим человеком, заскочившим в дежурку неизвестно зачем, я насмерть перепугалась. Глаза у него бегали. Больной был новый, только поступил.
– Дай эфир, сестра!
– Зачем? – не узнала я собственный голос.
– Дай эфир! Где он?
Я до этого мгновения не знала, что иные наркоманы пьют эфир.
– У меня нет эфира, – выдавила я из себя.
– Есть! Дай эфир! Иначе удушу!
Он мог это сделать: вид у него был явно ненормальный.
– Эфир в операционной. Она закрыта.
– Дай ключ!
– Ключ у врача.
Мне было страшно. Выручить никто не мог. Стоя в нижнем белье у двери, синюшно-бледный человек дрожал и твердил одно: «Дай эфир!»
– Я дам тебе немного спирта. Выпей.
– Нет! Эфир! Нужен эфир!
«Стой на своём», – подсказывало что-то неведомое, подспудное, то, что или формирует, или разрушает человека в минуты опасности.
– Эфира нет! Не будет. Ясно?
Наркоман упал на колени. Стал сухо и зло умолять: «Не могу! Умру! Эфира, эфира дай!» Я уговаривала: «Иди спать. Я никому ничего не скажу. Останешься в лазарете. Иначе, сам знаешь, снова – общие работы».
Но обесчеловеченная сила не понимала слов. Её невозможно было усмирить. Растягивая время, я продолжала ещё и ещё что-то говорить и наконец увела его в палату. Вернувшись в дежурку, почувствовала, как на меня навалилось знакомое серое изнурение, так хорошо умеющее сжирать «вещество жизни». Страх неистребим. И каждый раз у него незнакомое обличье. Однажды можно не найтись – и тогда всё!