Американский трофейный фильм назывался «Ураган». Изголодавшееся воображение было пленено романтической историей с трагическим концом.
На следующий день после ужина в самой большой из палат хирургического корпуса я пересказывала фильм больным. Жадный интерес был так велик, что больные не могли угомониться до ночи. Требовали: «Ещё раз с начала до конца! Ещё раз снова!» И я опять рассказывала о любви смуглых Мерамы и Теранги. О том, как он попал в тюрьму, бежал из неё, как его ловили, о том, как наконец удался побег и была их свадьба. Как утром Мерама, проснувшись первой, увидела, что с острова улетают птицы, – плохая примета. К вечеру начался ураган. Островитяне устремились в храм. Падая ниц, молились, просили пощады. Но ветер и вода расшибали стены последнего убежища людей, цветущий остров смывало с лица земли. Все – гибли.
Взяв в руки карандаш, я на клочке бумаги кадр за кадром описала этот фильм и для Филиппа.
Заканчивался 1944 год. К вечеру 31 декабря я должна была сдать Броне дежурство, но предупредила, что уйду из корпуса только после вечерней раздачи лекарств. Я уже давно к этому дню подкапливала спирт.
Сестра-хозяйка монашка Нюра поменяла в палатах бельё. Как это всегда бывает по праздникам, больные лежали погрустневшие. Я знала, кому из них надо сказать ласковое слово, кому поправить подушку, кого спросить о письме. Налив в мензурки вместо микстуры по нескольку граммов спирта, поднесла выздоравливающим. Проглотив «угощение с Новым годом!», они в ответ ошалело улыбались и молча прикрывали глаза.
К нам в медицинское общежитие Матвей Ильич «забросил» хлеб с маслом. От Филиппа принесли небольшую ёлочку. Украсив её кусочками ваты, я затопила в бараке печь и села у огня. Часов в десять вечера дверь неожиданно открылась, вбежал Филипп: «Я не мог уйти, не поздравив тебя с Новым годом! Люблю тебя на всю жизнь!» Вместе с Верой Петровной они шли встречать Новый год с начальством в клуб.
Леночка готовилась к встрече Нового года в аптеке вместе с Абрамом Матвеевичем. Таня – в лаборатории с доктором С. Все разошлись. Не дождавшись полночного часа, я легла спать. Разбудили меня сразу двое: с одной стороны койки стояла Леночка, с другой – Абрам.
– Быстро! До двенадцати остаётся пятнадцать минут! Мы даже карамель сварили. Мигом!
Я была растрогана: «Подумали обо мне? Им же лучше вдвоём!»
В ледяном просторе над зоной сверкали яркие звёзды. В аптеке было тепло и уютно. Мы надеялись, что вохровцы сами встречают Новый год и не придут с проверкой.
– С Новым, тысяча девятьсот сорок пятым годом! За волю! За окончание войны! За амнистию!
К часу ночи я была уже в бараке. В шесть утра нужно было сменить Броню. Уже поздно вечером 1 января, когда я, отдежурив, находилась в бараке, за мной пришёл санитар:
– Доктор вызывает.
Едва я переступила порог лазаретного корпуса, открылась дверь маленькой палаты для вольнонаёмных рожениц, и Филипп, схватив меня за руку, буквально втащил туда, благо там никого не было.
– Как встретила Новый год?
От неожиданности, резкого рывка и тона – растерялась:
– Хорошо. Леночка и Абрам пригласили меня к себе.
– Я о ней всё время думал, а она пошла встречать Новый год в аптеку!
Железными руками он схватил меня за горло и начал душить. Ужас пресёк и мысль, и чувства. Он опомнился, отскочил. Через минуту уже стоял на коленях, просил прощения, пытался целовать руки. Но яростный срыв оскорбил меня, задел что-то глубинное и неприкосновенное. Я и в самом деле не могла больше выносить сложившейся на колонне жизни, вечной подозрительности Филиппа, слежки Веры Петровны и – самой себя.
– Броня, отдежурьте за меня. Скажите врачу, что я больше на работу не выйду. Пусть меня немедленно отправят отсюда. Я больше не могу! Не могу!
Броня передала. Мы с ней сидели в общежитии, когда, рванув на себя дверь, появился Филипп. Он был настолько пьян, что не мог стоять на ногах, и как был в шинели, так и повалился лицом на мою койку. На колонне знали про каждый шаг друг друга, тем более вольнонаёмного, да ещё главврача. С минуты на минуту следовало ожидать появления вохры. Нетрудно было представить, что нас всех ожидает. Броня заметалась:
– Гражданин начальник! Филипп Яковлевич! Встаньте! Вам здесь нельзя находиться! Встаньте. Я отведу вас. Пожалуйста. Ну давайте я помогу вам, ну…
Бахарев не двинулся с места. Заплетающимся языком пробормотал:
– Уйду, если она меня простит! – И затем: – Встану, если она пойдёт в корпус.
Я накинула телогрейку и вышла. Он не отставал:
– Если сейчас же не простишь, сделаю что-то страшное. Раз не любишь – жить не буду.
Пререкаться с пьяным в корпусе было бессмысленно. Надо было одно: чтобы он немедленно ушёл домой, за зону. На его «прости!» ответила: «Прощаю». На его «скажи, что любишь» заставила себя сказать: «Люблю». Едва я так ответила, как он, торжествующий и трезвый, как ни в чём не бывало встал из-за стола, на котором секунду назад беспомощно лежала его голова.
Сценарий был разыгран с пугающим расчётом и правдоподобием. Совершенно трезвый, Филипп просил простить его за ревность, безумие и дикость. Не скупясь на слова, повторял, как любит, что никуда отсюда не отпустит, что я себя не знаю, а он знает, я во всём талантлива, он видит, как я работаю, прочёл описание фильма, он поражён и т. д. и т. п. Полагая, что исповедь не исчерпала всех чувств, он даже клеймил самого себя: да, он любил женщин, каждую «победу» отмечал «палочкой» и только теперь понял, как это пошло и гнусно. Его откровенность коробила. Куда-то всё ползло, проваливалось.
Однажды во время дежурства меня вызвали на крыльцо. Кто-то хотел меня видеть. Возле корпуса стоял тот самый крымский татарин Рашид, который на «Светике» бесстрашно высказал свои опасения перед моей отправкой в лазарет. Я пригласила его зайти в дежурку. Ни о чём не расспрашивая, он заметил, что меня совсем не узнать, – до того я стала красивая.
– Как вы здесь оказались? – спросила я.
– Меня по наряду перевозят на другую колонну, но я упросил сделать здесь остановку. Хотел вас увидеть.
Минут десять он посидел, опустив голову. Потом непонятный, едва знакомый человек ушёл. Мимо меня будто прожурчала чистая река. Я глянула в неё… и отвернулась.
Несложившаяся прошлая жизнь редко напоминала о себе тупой болью. Воспоминания, похожие на обломки подорванного судна, когда-то и куда-то державшего путь, плавали в сознании вразброс. Но иногда со дна души всплывал призрачный, но целостный силуэт бывшей жизни и словно чего-то требовал от меня. Миражный зов становился укоряюще сильным, к чему-то призывал. Я думала: «Никто на свете так и не знает, где я нахожусь». И конечно, этими «никто» были Эрик и Барбара Ионовна. Ощущение неизбывного чёрного одиночества продолжало глодать. В одну из таких минут я послала Эрику небольшое, но горькое письмо со своим адресом.
Ответ не пришёл, а будто прилетел:
«ИТК № 1. Молдаванка.
Моя бесконечно любимая жена! Сегодня, в канун Нового года, после стольких мучительных месяцев безвестия о тебе, я держу в руках листочек, написанный твоей рукой. Боже мой! Я плачу. Ты понимаешь, моя любимая, моя Тома, – я плачу. Как я люблю тебя, как мучительно больно мне читать твои слова. Всё сразу смешалось. Ты же – моя Тамара, моя жена, мой любимый и дорогой друг, самый дорогой в этой жизни. Ты поторопилась уехать из Киргизии, так как мой перевод на главврача и зав. хирургическим отделением был согласован с твоим переводом, причём начальство во Фрунзе разрешило нам совместное пребывание на № 1. Недавно было послано отношение в ГУЛАГ о том, чтобы тебя этапировали обратно. Я безумно, по-сумасшедшему люблю тебя. Сейчас, как и давно, на меня со стены смотрит твой портрет. Он всегда со мной. Все остатки дней жизни – все они наши, твои и мои. Люблю тебя. Это чувство стало ещё сильней. Напиши мне, как быть, может, просить, чтобы меня отправили к тебе?..»
Письмо было длинное. Повторы походили на заклинания, а я не верила ни единому слову, никаким письмам в ГУЛАГ и согласованиям с начальством о «совместном пребывании». Наверное, я ждала посильно искреннего и серьёзного порыва, который бы выручил хоть частицу прошлого. Из письма явствовало одно: хорошего у него мало. Хаотический поток слов выдавал беспомощность, жажду за что-нибудь ухватиться. Я была обязана признаться себе в том, что это – итог и моей жизни. В его потерянности, загнанности узнавала своё. Друг для друга мы с Эриком оставались знаками какого-то бесславного, абсурдного биографического виража. Но эта малодостойная переписка удерживала «связь времён».
Переписка в последующие годы возобновлялась и прерывалась снова. И совсем уже поздно, только через пять лет, в 1949 году, в одном из писем Эрик написал то, чего я ждала тогда.
Когда-то в Беловодске напоивший меня чаем с сухарями после голодного обморока Александр Иосифович Клебанов сердито произнёс: «Хочу когда-нибудь встретиться с вашим мужем! У меня есть что ему сказать». За какую-то провинность Эрика впоследствии отправили именно туда, в Беловодск. Они с Клебановым встретились.
«Тамара! – писал Эрик. – Мой единственный друг и моя любовь – самая большая и самая больная! Вот что сразу же хочу тебе сказать: в те годы я был не таким, как сейчас. Сейчас мучаюсь, не понимаю, как я мог оставить тебя в те страшные дни. Единственным, что оправдывает мою подлость тогда, было то, что мне приходилось трудно. Я был неопытен и совсем неумён. С тех пор как я после безуспешных поисков тебя получил ту маленькую почтовую открытку, написанную твоей дорогой рукой, я до сегодняшнего дня мучился тем, что сделал так отвратительно. Я скрывал это от тебя, делал вид, что этого не было, но сколькими бессонными ночами, полными мучений, оплачивала мне моя совесть за это… один Бог да я сам знаю. И хорошо, что ты мне написала. Прости меня, родная! Прости и помилуй меня! Только прости! Я много делал и делаю людям хорошего и всегда думаю: это за мой грех по отношению к Тамаре.