Если закрыть глаза и вспомнить прошлое, то всегда ты была со мной. И в зимнюю стужу беловодской зимы, когда я с тоской читал слова, написанные твоей дорогой рукой на толстом картоне механического цеха, где ты работала и где я, глотая слёзы и думая о тебе, водил напильником, стоя за тисками. И тогда, когда мне было совсем худо, мои губы шептали родное слово „Тамара“, и мне становилось теплее. Потом тяжёлые шахты далёкой Сулюкты, где я, стоя по пояс в воде, глубоко под землёй, в старой шахте, которая глотала людей, грязный и вшивый, шептал имя „Тамара“. Оно и там согревало меня. Потом – Сибирь, где было ужасно холодно и так же голодно. Затем сыпной тиф и крупозная пневмония, потом пиелонефрит, и всё равно, метаясь по постели в бреду, имя „Тамара“ заставляло всех, кто был со мной рядом, знать о том, что ты, моя жена, для меня – всё. Так пойми же меня. Могу ли я быть без тебя, могу ли остаться жить, зная, что ты можешь быть не со мной. Пусть все невзгоды и тяжести, перенесённые мною, мои муки тобою выговорят тебе, что я не могу жить без тебя.
Безмерно люблю тебя. Пойми меня, моя жена, и прости всё. Я вторично не боюсь написать тебе, что, если ты меня оставишь, меня не будет… Правда, мне надо будет сидеть ещё три года после твоего освобождения, но ведь мы будем вместе? Да?..»
Это письмо пришло, когда всё стало действительно необратимым. А после первого письма Эрика я принялась за ответ. Зачем-то в дежурку зашёл Филипп. Он спешил: его вызывало начальство.
– Что ты пишешь?
– Письмо Эрику.
– Ах вот как! – Запнувшись лишь на секунду, он стремглав вынул из кармана ручку, выхватил письмо и размашисто расписался на половине исписанного мною листа. – Вернусь из отделения, дашь мне прочесть.
Дверь за ним закрылась. Я тупо рассматривала росчерк его фамилии. Начальственная подпись означала: он мне не верит. Он никому не доверял. И не стеснялся это обнаружить.
В урдомский лазарет привезли с этапом больных жену писателя Сергея Третьякова – автора нескольких книг, пьесы «Рычи, Китай!». Через некоторое время Ольга Викторовна Третьякова оправилась и была оставлена на колонне работать в конторе – не то учётчицей, не то счетоводом.
Писатель Третьяков, друг Маяковского, был в тридцать девятом году расстрелян. Ольга Викторовна получила десять лет лагерей. Кто мог знать, что в лагерных пределах мне дано будет встретить не одну жену в прошлом знаменитых, а затем расстрелянных мужей. Позже я близко узнала и Анну Абрамовну Берзинь – жену Бруно Ясенского, Тамару Григорьевну Цулукидзе – жену Сандро Ахметели и многих других.
Ольга Викторовна отбывала седьмой год срока. Общение с ней вернуло меня ко многим прежним чувствованиям и темам, так сильно волновавшим ранее, без и вне которых я давно самой себе казалась пропавшей без вести или подменённой. Ольге Викторовне, думаю, тогда было около сорока пяти лет (я никогда не интересовалась возрастом друзей и знакомых). Худенькая, среднего роста, в очках, с седеющей головой, она напоминала немолодую курсистку. Вспоминая прошлое, она расцветала, но никогда при этом не заслоняла собой сути того, о чём вспоминала.
В выходной для вольнонаёмных день, как только я справлялась с раздачей лекарств, Ольга Викторовна приходила ко мне в дежурку хирургического корпуса. Высматривая её в окно, я видела, как она медленно идёт по тропинке между сугробами с корзиночкой в руках: там были две уютные домашние чашки, маленький кофейник и кофе, который она получала в посылках от дочери. Я затапливала буржуйку. Начинался наш «ритуальный час».
«Осенью тысяча девятьсот такого-то года, – начинала Ольга Викторовна, а я замирала и вся превращалась в слух, – мы с Серёжей приехали в Париж. Первым делом решили…» Или: «Оказавшись в Берлине, помчались…» и т. д. Для неё Париж, Берлин, Нью-Йорк были реальными, земными городами с музеями, соборами, знакомыми писателями и поэтами. Для меня – «тридевятым царством»! Я жадно слушала её рассказы о путешествиях и приключениях, но более всего любила, когда она читала стихи, говорила о муже или Маяковском. Страна человеческих отношений оставалась для меня наименее изведанной, самой трудной и загадочной на свете, а именно в ней мнились главные ценности жизни.
«В цвете наши вкусы с Серёжей совпадали, мы оба чувствовали яркое… оба были недальновидными», – продолжала Ольга Викторовна. Позже она доверительно посвятила меня в пережитую личную драму, поразив не тем, что случилось в их жизни, а главным образом тем, как достойно оба с этим справлялись, как не подозревали, что на них надвигается арест и уничтожение. Расстрел Сергея Михайловича Третьякова разом разрубил все узлы драмы и самую его жизнь.
Тайным моим желанием было понять истинные мотивы смерти Маяковского. Не объяснённый в те времена школьным преподаванием литературы факт самоубийства поэта был ребусом, который страстно хотелось разгадать.
Вам, Третьяков,
заданье тоньше,
вы —
убеждённый фельетонщик.
Нутром к земле!
Прижмитесь к бурой!
И так
зафельетоньте здорово,
чтобы любая автодура
вошла бы
в лоно автодорово, —
написано у Маяковского.
Превратившись в само внимание, теперь я «нутром к земле прижималась к бурой» и пропитывалась настроением их компании, кипением страстей и тоской. «Осип в тот вечер спорил с Володей… я хотела, чтобы Серёжа принял его сторону, а он поддержал Осипа… Володя горячился, потом замолчал, – вспоминала Ольга Викторовна, – сел в угол, взял кошку на руки…» Или: «Лиля в тот вечер поддразнивала Володю. Он хмурился, мучился, будто что-то не мог проглотить…» И опять он усаживался на какой-то стул, поглаживая теперь уже собаку… Голос внутренней боли поэта начинал звучать главенствующе сильно. Не такой уж любимый Маяковский, «трибун», ниспровергатель «норм» – и этот новый, со столь ранимой душой, из рассказов Ольги Викторовны, постепенно срастались во взрывное единство. Я усваивала главное: человек мечется, пластается в поисках такой единственно угодной добычи, как любовь. Признание и даже творчество в иных случаях не спасают.
Из рассказов Ольги Викторовны моя память, к сожалению, не удержала ни дат, ни множества интересных характеристик.
Она порой молча сидела и грелась у огня. Просила меня рассказать о себе. А что я могла ей поведать? Я давно не разворачивала туго свёрнутое в рулон нутро, не знала, что там уцелело, а что вконец изъязвлено ядовитой кислотой предательств. Да и не успела ещё нажить никакого «биографического богатства». Одно, незамутнённое, всё-таки всплыло:
– Я была знакома с Яхонтовым.
– С Володей? Господи, я его прекрасно знала! – воскликнула она. – Как он читал своего тёзку! А как Есенина! Пушкина! Мастер! Великий мастер!
Я обрадовалась, что могла рассказать о встрече во Фрунзе, о незабываемой «Настасье Филипповне», о наших ленинградских прогулках в тумане. Здесь, за проволокой, всё это казалось прекрасным и грустным вымыслом. А его страх? Пронзительно чувствуя власть страха над ним, я думала: как странно, что именно этим страхом он так ощутимо присутствует в настоящем! Интересно, что бы он сказал, узнав, где мы с Ольгой Викторовной находимся?
Воскресные кофепития с Ольгой Викторовной, её воспоминания – скрашивали жизнь.
Ещё одним существенным обретением я обязана ей. На других колоннах лагеря у неё было множество друзей. Минуя официальную почту, «через руки» они обменивались письмами и тем, что сочинялось и писалось в лагере. Я была потрясена. Творящее начало? Здесь? Оно не убито? Мне представлялось, что все разобщены, замурованы в отдельные клетки-колонны, в собственные несчастья. Оказывается, нет: между людьми существовала связь.
– Была бы счастлива, если бы вы встретились с Борисом Генриховичем Крейцером. Сейчас он находится на Сольвычегодской колонне. Умница. Прелестно рисует! – восклицала Ольга Викторовна.
Она рекомендовала то одного своего друга, то другого:
– На Центральной колонне работает Лев Адольфович Финк. Талантливый, горячий человек.
Как на «Светике» Пётр Поликарпович «знакомил» меня с Тамарой Григорьевной Цулукидзе, здесь Ольга Викторовна «вводила» в свой круг. Ещё до встреч я уже многое знала об этих людях и благоговела перед ними.
– Найдёте время прочесть рассказ моего друга Бориса Шустова? Я принесу вам. Рассказ называется «Рубль».
И Ольга Викторовна приносила. Так мне открылось, что на каких-то параллелях лагеря отвоёвывает себе право существовать и быть обособленная духовная стихия. Та самая, в предчувствии познания которой когда-то мне так жадно и властно хотелось жить. Именно она вручила мне кончик нити Ариадны и оживила эту нить. Многие друзья Ольги Викторовны стали впоследствии и моими друзьями. Её стремление объединить всех, кого она знала, сыграло в этом огромную роль.
– Вы читали «Очарованную душу» Ромена Роллана? – спросила она как-то. И огорчённо покачала головой на моё «не успела». – Жаль, нет её здесь у меня. И всё-таки «дарю» её вам. Это ваша книга!
Да, я долго-долго чувствовала себя необыкновенно счастливой, после того как прочла и перечла страницы этой книги. И по сей день числю этот подарок – дорогим.
Ольга Викторовна уходила к себе в барак, и настоящее заявляло о себе вывертами истинно лагерного свойства. Прибегал маленький шустрый надзиратель, которому я делала внутривенные вливания глюкозы (она, понятно, назначалась только вольнонаёмным), закатывал рукав гимнастёрки, обнажая свою малокровную детскую руку, и взахлёб, доверительнейшим образом рассказывал о своей охоте на людей:
– Сам «опер» вызвал, приказал накрыть этих двоих, – он называл имена заключённых, которых я знала, – проучить за то, что в лагере крутят роман. Залёг я в траву в углу зоны. Там трава высокая… Лежу, жду. Ну, думаю, сейчас я их! Вдруг вижу – тот выходит из барака и боком-боком за каптёрку. Глядь, а тут и она из своего общежития вымахивает и тоже – шмыг туда. Я выжидаю сколько надо. Потом ползком и – хоп, явился перед ними в самый подходящий момент. Ох и испугались они! Побледнели! Трясутся оба! Слова сказать не могут. Здорово я их, а?