– Дайте мне подумать.
– Подумайте! Хотя обычно никто этого не просит.
Молодой директор с располагающей улыбкой был нетороплив, обстоятелен и дипломатичен. Он ещё порасспрашивал обо мне. Перед уходом повторил:
– Решайтесь! У нас хорошо!
Куда делась моя решительность? Или горькие её результаты замкнули что-то в душе? Если бы Филипп меня освободил! Если бы сам сказал: «Поезжай! Там тебе будет лучше!» Он не мог не понимать, что надо именно это сказать. Но я знала: сам он меня не отпустит. Не тот это был человек.
Встречи с директором ТЭКа я избежала. Так ничего ему и не ответила.
Примерно через месяц на меня из политотдела пришёл наряд. Филипп прибежал разъярённый:
– Ты добивалась этого! Ты просила тебя взять туда!
Он не верил моему «нет». Слышать ничего не хотел. Но не подчиниться политотделу – не имел права. Был назначен день отъезда. Филипп изложил свой не подлежащий обсуждению план. Он сам повезёт меня в Княжпогост. Пойдёт к начальнику САНО (санитарной службы) и отвоюет меня. Операционная сестра в лагере – дефицит. Не знаю, как он ухитрился избавиться от конвоира, который должен был доставить меня на Центральную колонну, но он сумел получить его полномочия и даже наган.
– Я буду стоять за дверью политотдела и, если услышу, что ты ответишь: «Хочу в ТЭК», убью тебя там же из этого нагана.
– Тебе не придётся меня убивать. Я не соглашусь, – ответила я, присягая собственным перед ним долгом.
Я прощалась с друзьями, с прильнувшими к окну больными – ненадолго. Для видимости конвоир довёл меня до поезда. Затем куда-то исчез. Уже не на цинготных, а на здоровых ногах я поднялась в вагон. До Княжпогоста, где находилось управление лагеря, езды было около четырёх часов. Мы ехали вдвоём с Филиппом.
Словно в театре, я наблюдала в вагоне беспечную, как мне казалось, жизнь свободных людей: из корзин вынимали провизию, водку; раскинувшись, спали на полках; беседовали; а за вагонным окном у длинного умывальника, врубленного в землю, стоя умывались зэки. Сейчас отужинают и пойдут в свои полные клопов бараки. Вон вышки, и опять тайга, и снова колонны… По радио звучала ария Германа из «Пиковой дамы»: «Сегодня – ты, а завтра – я. Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи!..» На меня эта ария действовала странно. Я боялась взгляда на жизнь как на лотерейную игру.
В Княжпогост мы прибыли около часа ночи. Поезд недолго постоял и ушёл дальше на север, к Воркуте. И тут мне вдруг стало панически страшно. Я не умела отрываться от людей, от мест, к которым прибивала Судьба. Сейчас Филипп доведёт меня до незнакомой колонны, сдаст, и тогда… Филиппу было не легче. Он не мог вести меня, не мог меня «сдавать». Он просто был не в силах сдвинуться с места. Прижавшись лбом к углу станционной постройки, он бил по стене кулаком и не говорил, а мычал:
– Не могу! Ничего не могу!
Я похолодела от страха, когда он сказал: «Подожди» – и направился к деревянному поселковому дому с вывеской «Гостиница». Спрашивать, какой ценой Филипп добился в гостинице номера, чтобы не вести меня сразу на колонну, я не стала. Несколько часов мы просидели в темноте, как в берлоге, с ощущением парализующего страха, обрекающего на напряжённый счёт разбухших, отёкших минут. Ни о какой иллюзии свободы – речи быть не могло. Даже такой бесшабашный человек, как Филипп, был до крайности подавлен.
К началу рабочего дня мы уже стояли возле двухэтажного дома, где помещался политотдел. Там нас ожидал приставленный ко мне боец.
– Привёз по наряду заключённую Петкевич, – доложил он в приёмной.
– A-а, это в ТЭК? Отведите её на ЦОЛП, – (Центральный отдельный лагерный пункт).
– Пожалуйста, – начала я, – дело в том, что я хотела просить оставить меня работать операционной сестрой в урдомском лазарете…
Меня прервали:
– Приедет начальник политотдела, ему всё изложите. Он сейчас в командировке. Пока вас отведут на ЦОЛП.
Мы молча шли втроём к колонне. Не доходя до вахты, остановились. Надо было прощаться. Насовсем? Я повернулась к Филиппу. Он был бледен.
– Люблю тебя больше своей жизни. Знай это. Помни. Навсегда люблю. Без тебя жить не могу. Сейчас пойду к начальнику САНО. Сделаю всё, чтобы тебя вернуть! – Он чуть усмехнулся. – Подарю ему свой золотой портсигар. Может, это будет действеннее просьб. Я тебя верну. Верну!
Потрясённая мерой искренности его горя, цинизмом крепостного откровения – обмена человека на портсигар, – я, как во сне, переступила вахту чужой колонны. Филипп остался за забором на воле.
Мне указали на угол зоны, где следовало искать барак ТЭКа. Лил сильный дождь, превращая снег в месиво, в рыхлые лужи. Огибая лужи, я плелась в указанном мне направлении. Зона была непомерно большая. Рядами стояли бывалые, из почерневших брёвен бараки. Все на одно лицо.
Меня обгонял пожилой бородатый человек, опиравшийся на палку.
– Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где здесь театральный барак? – спросила я.
– Знаю-с! – ответил человек и посмотрел на меня с превеликим любопытством и даже со смехом в глазах. – Иду как раз туда.
– Можно я пойду с вами?
– Можно-с! – прибавил он опять насмешливое «с». – Ну а плакать? Это – непременно?
– Нет… да…
Больше не говоря ни слова друг другу, мы благополучно дошли до барака. Какое этот необычайный, похоже – духовно неукротимый человек мог иметь отношение к лагерю, к зоне? Почему он здесь? Да благословит Бог то мгновение, ту встречу с режиссёром ТЭКа Александром Осиповичем Гавронским!
Вдоль стен театрального барака стояли койки. Посередине нелепого помещения – длинный стол. Барак был одновременно репетиционным помещением и общежитием для мужчин ТЭКа. В дальнем левом углу потёртый плюшевый занавес выгораживал кабину для «дирекции». В правом углу – на уровне этой кабины – на подставку из кирпичей была водружена перевёрнутая набок железная бочка, превращённая в печь. Мощные сырые поленья, набросанные в бочку-печь, шипели. Огонь пытался осилить воду, пропитавшую дрова, сдавался, отступая, и снова облизывал их. Сидя каждый на своей койке – «личной жилплощади», – мужчины заканчивали утренние дела перед репетицией.
– У-у, кто к нам приехал! – приветствовали меня.
Посыпались вопросы и приглашения:
– Присаживайтесь к огоньку! Давайте-ка налью вам горяченького чайку. Располагайтесь.
Я почувствовала себя среди друзей. Уже знакомый мне молодой директор ТЭКа Ерухимович объяснил:
– Вас сюда вызвали не по нашей инициативе. Я понял, что вам из Урдомы уезжать не хочется. Дело в том, что начальник политотдела, самолично просматривая дела, увидел вашу фотографию и занёс вас в список. Так что не обессудьте.
Приехала я не одна и не первая. Для пополнения труппы на этот раз было вызвано человек шесть. Из специалистов нашли одного музыканта – отменного пианиста и дирижёра, выпускника Бакинской консерватории, обаятельнейшего человека Дмитрия Фемистоклевича Караяниди, пробывшего до этого момента семь лет на общих работах. Остальные к искусству отношения не имели.
Немолодая общительная Милица Алексеевна старалась казаться юной, оживлённой и как-то мгновенно тускнела, когда на неё не смотрели. Хорошенькая Ольга и ещё несколько женщин искренне радовались тому, что кривая судьбы вынесла их с общих работ, и не скрывали этого. Связанная словом, данным Филиппу, я обратилась к директору ТЭКа:
– Пожалуйста, скажите начальнику политотдела, что я вам не гожусь. Мне действительно нужно уехать обратно.
– Просите об этом нашего режиссёра, а то он, по-моему, уже прикидывает пьесу с расчётом на вас, – ответил он уклончиво, указав на встреченного мною в зоне человека с бородой. – Поговорите с ним.
Александр Осипович не произнёс никаких «почему?», «отчего?». Моя просьба «забраковать» меня для ТЭКа, кажется, вызвала в нём повышенное любопытство. Оба обещали не вмешиваться и не настаивать на моём зачислении. Со дня на день ждали прибытия начальника политотдела. Решал всё он один.
Вокруг шла особая, отличная от всего ранее виденного жизнь. Настраивались инструменты. Распевались певцы, разминались танцоры. В помещении стояла звуковая неразбериха, от которой непонятным образом возникало ощущение согласованности и уюта. Удивительно было увидеть в пайках тэковцев американский яичный порошок и макароны. Отпечаток исключительности лежал на всём. Общим с остальной лагерной жизнью была лишь несвобода. На второй или третий день пребывания на ЦОЛПе в театральный барак вошла женщина, поразившая меня – как и Александр Осипович – нелагерным видом.
– Кто это? – спросила я.
– Тамара Григорьевна Цулукидзе.
Это о ней на «Светике» с таким восхищением говорил доктор Широчинский, добавляя: «…верю, что вы с ней встретитесь!» И вот она была рядом. Я любовалась ею, изысканной, исполненной женского очарования, не решаясь подойти и заговорить. Впечатлений было много. Они набегали отовсюду. Здесь все казались мастерами, каждый был по-своему интересен. Но я чувствовала себя временной гостьей. Перед глазами было измученное, больное лицо Филиппа, его требовательные и умоляющие глаза. Я не могла забыть, как он колотил кулаком об угол станции, повторяя без конца: «Не могу!»
В барак вошёл Александр Осипович. Изящно отставив свою палку и опершись на неё, приподняв бровь с нарочито горестным вздохом, он во всеуслышанье заявил:
– Баба-то моя… стаскалась!
Жаргонизм был столь неожиданным, так не вязался со стилем и обликом этого человека, что я опешила… и рассмеялась. Более того – начала хохотать, чего со мной вообще после ареста не случалось. Словно что-то в тот миг спало с меня, освободило от чего-то принудительного, сковывающего. Александр Осипович лукаво и победительно смотрел на меня. Это и стало началом нашего с ним «личного» знакомства. Речь же тогда шла об актрисе кукольного театра Мире Гальперн, одной из верных почитательниц Александра Осиповича.
Наконец начальник политотдела Штанько вернулся на колонну из командировки. Его сопровождала многочисленная свита. Лагерные чины в добротных отутюженных шинелях, начищенных скрипучих сапогах появились на пороге барака. Под раболепное и утихомиривающее «ш-ш-шшш!» нас, вновь прибывших, построили посередине барака. В накинутой на плечи шинели «гражданин начальник» производил осмотр пополнения.