её на штрафную, теперь пусть его жена рожает как хочет». Доктор Розовский, сами знаете, как боится роды принимать! Пока побежали за одним, за другим, замешкались. Женщина и родила в дежурке, почти без помощи. Теперь дело передали прокурору. Филиппу этого не простят. Там на него и так зубы точили. Вы, может, не знаете, он ведь от пятнадцати нарядов на вас откупился. Теперь ему всё припомнят.
Выложив все эти ошеломляющие новости, деятельная Вера Петровна уехала. Я поочерёдно пыталась осмыслить факт за фактом. Трудно было поверить в то, что Филипп отказался принимать роды. Прежде всего он был врач. Нужна была какая-то нечеловеческая взбешённость, чтобы ответить: «Не пойду!» «Откуп» от пятнадцати нарядов казался тоже невероятным. Получается, я давно подлежала отправке на штрафную колонну? Он это знал?! И по истечении трёх дней, которые мне разрешили пробыть в Урдоме, посмел задержать меня? И как, собственно, он «откупался»? Деньгами или каким-то другим способом? Каким? Что будет делать теперь, когда ему собираются скрутить руки те, с которыми он прежде так ладил? Непосильные вопросы!
И снова череда дней: работа, ежеминутная оглядка, изнурение и полная потерянность. Неожиданно меня вызвали на вахту с вещами. На вахте в ожидании этапа стоял пожилой человек высокого роста.
– Доктор Федосов, – отрекомендовался он. – Вас тоже по наряду к Малиновской?
Я не поняла.
– Ну, в Межог то есть?
Тот или иной лагерный пункт здесь нередко связывали с фамилией начальника или главврача. «Отправили к Вагановой» означало – на туберкулёзную колонну, в Протоку. «Попал к Малиновской» – в психиатрическую больницу или в детприёмник в сангородке Межог.
– Не пугайтесь, – сказал мой попутчик. – Межог – это не только психкорпус.
– Может, пойдём по реке? – спросил конвойный. – Лёд ещё крепкий. Или в обход? Это километров на пять дальше.
Нас подгонял резкий колючий ветер. Вызволенные с мрачной, «убойной» колонны, мы даже не оглянулись на покинутый ад. Уже шумела весна. Находясь всё время в угнетённом состоянии, я не заметила её прихода. Идти бы так по реке и идти!..
Межогская колонна совмещала в себе психиатрический корпус, детский приёмник, лазарет, парниковое хозяйство и другие сельхозработы. Для медицинского персонала и рабочих лесопилки, куда я попала, в Межоге имелся один огромных размеров барак. Часть его была занята четырёхместными нарами – вагонками, остальное пространство тесно уставлено топчанами.
После штрафной колонны я чувствовала себя зажатой, никак не могла расправиться. Это усугубляло крайне скверное физическое самочувствие. Всё было немило, смутно и тягостно. Только некоторое время спустя пришла ошеломившая меня догадка: я беременна!
Необходимость разобраться в случившемся, прийти к какому-то решению гнала меня из многолюдного барака в уединённый угол зоны. Я пыталась обрести в себе объективного советчика, но, кроме отчаяния и паники, не было ничего.
Потеснив всё индивидуальное, арест и лагерь вывернули всё наизнанку. «Земная всячина» заполонила собой, казалось, всё. Факт беременности, как внезапное «стоп», как протрезвляющий удар, обратил к втихомолку вызревающему «я». Это «я» призывало к ответу. Глодали, мутили разум сомнения. Ведь это же лагерь! После рождения ребёнка предстоит пробыть здесь более четырёх лет. Справлюсь ли? Выдержу ли?.. Но подрастает же здесь дочь той самой Миры Гальперн, с которой дружил Александр Осипович Гавронский. Девочка прелестная, к освобождению Миры будет уже большая.
Наши с агрономом Агнессой Алихановной топчаны стояли рядом. Ежевечерне, перед тем как заснуть, она вынимала из ящика тумбочки фотографию мальчика и разглядывала её. Это был удивительно красивый осетинский ребёнок. Черноглазый, безмятежный, в коротеньких штанишках и матроске.
– Кто это? – спросила я как-то.
– Мой сын Женя.
Фотография завораживала. Потребность смотреть на этого мальчика стала и у меня похожей на манию. Иметь такого сына? Держать на руках своего сына или дочь? Это ли не счастье?
Предназначенное лично мне время проносилось мимо жизни. Я осознавала это. Ощущала почти физически. И надо мной всё больше забирало власть нечто более сущностное, чем нынешние обстоятельства. Надежда! Когда же, если не сейчас? У меня будет ребёнок! Наперекор всему. Будет дитя, которому я отдам сердце. Не станет выматывающей тоски и чёрного омута одиночества. Я хочу иметь ребёнка!
Один из пережитых в Межоге вечеров, однако, едва всё это не отменил. Я стояла у барачного окна, обращённого к детским яслям. Небо химически-малинового цвета предвещало ураганный ветер. Ясельные окна кроваво отсвечивали. Агрессивная, лающая окраска оттеняла реальное лицо лагерного уродства. Это было адское видение. Жизнь предстала как гримаса, как арена, отведённая для мучения всему живому. Чудовищным показался сам факт того, что маленькие дети, которых посмели здесь произвести на свет, живут за проволокой. О чём я помышляю? Безумие! Это преступно.
Но ни в какой иной мир ни сбежать, ни переместиться я – не могла. Надо было одолеть этот. Ради будущей жизни. «Ну что это я? Ну что? – отгоняла я от себя наваждение. – Столько пройдено в Никуда, а ребёнок – это подлинность!» Я поверила в то, что, предаваясь материнству, сменю страдательную зависимость от обстоятельств арестантства на глубокую, извечно человеческую связь с жизнью.
Я написала Филиппу. У него к тому времени самым непостижимым образом всё уладилось. Угроза суда отпала. Ответное письмо полыхало мольбой не сметь ничего делать, выражением радости и счастья, обещанием заботиться о нас с ребёнком и ожидать нашего освобождения. «Всю мою жизнь мечтал о ребёнке. Счастлив! Весь ваш навсегда!» – писал он.
Только нас привели с работы, как вошедший в барак нарядчик велел мне следовать на вахту с вещами. Куда меня повезут теперь? С ТЭКом, как я считала, всё покончено. Там меня давно должны были предать анафеме. Наряд тем не менее из политотдела прибыл.
Какой смысл уезжать из Межога при сложившейся ситуации? Через несколько месяцев я всё равно должна была вернуться сюда, поскольку детприёмник был только здесь. Права ли я? Чёткие линии решения оплывали. Шагая с конвоиром к поезду в Княжпогост, на ЦОЛП, я чувствовала себя окончательно запутавшейся.
Глава седьмая
ЦОЛП – это Центральный отдельный лагерный пункт. Отдельным его называли, поскольку начальник ЦОЛПа имел права, равные правам начальника отделения, включавшего в себя не одну, а целую группу колонн. По существу же ЦОЛП являлся управленческой колонной всего лагеря. Именно это и составляло особенность данного удивительного образования.
В 1937–1938 годах, как и урдомские женщины, нынешние управленцы пилили лес, укладывали шпалы, голыми руками в сорокаградусный мороз заливали цистерны нефтью, сдирая кожу с примерзавших к железу ладоней, – при том же голоде и антисанитарии. Можно понять, чем в таких случаях для заключённого становилась работа по профессии или уровню образованности. Не имея никаких честолюбивых целей, послушные творческой воле, эти люди скидывали в общий котёл экономики страны подчас гениальные идеи, проекты, технические изобретения. Иные рационализаторские предложения приносили не только лагерю, но и государству неисчислимую выгоду. Складывалась новая практика использования творческой одарённости – без авторства. Анонимная. Осуществлялась национализация таких богатств, как человеческий интеллект, человеческий талант.
Украсив свой фасад одной из самых привлекательных формул человечества: «Свобода! Равенство! Братство!» – наше общество в середине двадцатого века спасалось рабским лагерным трудом во всём объёме. Придуманные подпункты, части статей Уголовного кодекса обеспечивали государству бесперебойный приток рабочей силы – и узаконили безвозмездное присвоение интеллекта отверженных. Психика вольных, избежавших этой участи, легко примирилась с несмыканием между лозунгом-вывеской и фактической несвободой, неравенством и уж поистине – небратством.
Лагерное начальство и в быту исправно и на все лады пользовалось талантами зэков. Когда возникла необходимость срочно оперировать начальника Севжелдорлага Семёна Ивановича Шеми́ну, подчинённых обуяла паника: «Надо немедленно отправлять в Москву! Здесь некому делать операцию!»
– Есть кому! – опроверг сам Шемина. – Есть Бернард Маркович Шаргель!
За блестяще сделанную операцию одесскому хирургу позже скостили несколько месяцев срока.
Взаимоотношения вольных и заключённых при более близком общении обретали нередко гротесковый характер. В зону, случалось, приходил кто-то из вохры, присматривая себе зэка:
– А ты, – (иногда «вы»), – знаешь чего-нибудь такого про Пятнадцатый съезд партии?
– Знаю «чего-нибудь такого». Был на нём как делегат.
– Так напиши мне тут. Доклад я должен сделать на эту тему.
Политические заключённые такие доклады писали как мемуары. А за зоной малограмотный вохровец, не вникая в смысл, по складам прочитывал на политзанятиях написанное. Тем не менее граница между «друзьями народа» и его «врагами» оставалась неодолимым рубежом.
По приезде на ЦОЛП меня поражало всё: электрические огни посёлка, которые просматривались из-за зоны, настоящая скамейка возле столовой, настоящий клуб. Более же всего поражали люди, непривычная вольготность в их самоощущении и поведении. Вокруг была масса интеллигентных лиц, совершенно удивительных женщин. Работа под крышей многим из них дала возможность сохранить осанку, походку и даже причёски. У одной прямой пробор и узел волос сзади, у кого-то – ровная чёлка или уложенная вокруг головы коса. Лица моложавые, волосы чаще седые. В лагерных «управленческих» дублёнках по ЦОЛПу расхаживали поистине женщины-королевы. Любуйся, дивись, читай характеры и судьбы классов, «прослоек» и личностей. В бараке здесь замечали друг друга, слышали, могли ободрить словом, а то и вовсе перевернуть мышление и душу.
Меня привезли на ЦОЛП, когда ТЭК находился в поездке по трассе. Возвращения коллектива ждали со дня на день. Мне указали место в общем бараке и, к величайшему изумлению, не погнали на работу. Утром после «разводки» дневальная ушла за водой, и в бараке остались одна из цолповских женщин и я. Бледное северное солнышко робко коснулось щеки, сползло и задержалось на заправленных одеялах опустевшего барака. Запутавшаяся в собственных проблемах, я чувствовала себя до крайности подавленной.