Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 70 из 114

– Здесь я с сыном. Его зовут Сандик. Здесь я в роли Амалии из шиллеровских «Разбойников», здесь – в «Анзоре». Тут – с мужем…

Мне кажется, что фотография способна запечатлеть не только внешность человека, не только воздух времени, целой эпохи, но и некое чувственное «поле». На сохранившихся снимках Тамары присутствовало утешительное свидетельство любви двоих людей. Поистине счастливое прошлое было у этой женщины!

Невозможно было представить себе, что она чувствует, думая о своём знаменитом муже. Южная родина далеко. Сын воспитывается другими людьми. Как и чем она живёт? Зачем всё это так? Почему? Театр кукол следовал в Урдому.

– Вам не трудно будет передать письмо Филиппу Яковлевичу?

– Передам. Знаю его. Он всегда радушно нас принимает.

Что-то она собиралась сказать ещё, но сдержалась.

* * *

Жизнь множественными стоками втекала в лагеря. Разъезжая с ТЭКом, мы повсеместно встречались с солдатами и офицерами, побывавшими в плену у немцев, – «советскими военнопленными». Теперь по селектору нам передали распоряжение начальника политотдела отклониться от маршрута и «обслужить колонну с военнопленными немцами». Мы и понятия не имели о том, что такие имеются в СЖДЛ.

От станции долго шли пешком. Партиями по нескольку человек переходили через скрипучий, шаткий висячий мост, соединявший берега неизвестной речки. Дорога вела вглубь тайги. Командир охраны этой колонны почти вежливо обратился к нам с просьбой не заносить в зону ничего режущего, если таковое имеется. Обещал вернуть, когда будем уходить с колонны. С малой надеждой получить своё незаконное имущество мы сдали его.

Дорожки на колонне были не только чисто подметены, но и посыпаны песком. Бараки возведены на фундаменте. Вместо стёкол в рамы вставлена слюда. Не менее прочего поразил нас и клуб: просторный и вместительный. Появился немец-переводчик, начал изучать программу. Изредка спрашивал что-нибудь. Например: «Что такое ямщик? Это – извозчик?» Вохровцы с семьями давно уже сидели на своих местах. Концерт следовало начинать, а в зал больше никто не входил. Идти в клуб немцы отказались. Последовало замешательство. Забе́гала вохра. Через короткое время построенных в ряды немцев привели в клуб в принудительном порядке. Они чинно, с непроницаемыми лицами расселись по скамьям. В недоброй, напряжённой тишине мы начали концерт.

Шёл первый, второй, пятый номер. Ни звука, ни хлопка. Попробовала было аплодировать вохра, но жидкие попытки выглядели кисло. Концерт был доигран при гробовом молчании.

1945 год. Война была закончена. В неволе, за колючей проволокой томились и русские политзаключённые, многие из которых были осуждены за «восхваление немецкой техники», и военнопленные немцы. Мы воспринимали их как захватчиков, как зло. Кем они считали нас? Чувство ненависти и враждебности одинаково ослепляло и нас, и их.

После окончания концерта, как бы в извинение за конфуз, к нам зашёл начальник в большом чине, пригласил отужинать. Стол был уже накрыт. Нарезанный ломтями белый хлеб, которого мы уже много лет не видели. Котелки с гречневой кашей и, что было совсем уж неправдоподобно, белые пончики! С повидлом! Мы замерли, не веря своим глазам. Немцев так кормят? Обида схватила за горло.

– Садитесь же! Садитесь, – говорили нам.

И вдруг наш нервный и капризный тенор Серёжа Аллилуев неузнаваемо высоким голосом сказал за всех:

– Мы этот немецкий харч есть не будем! Их и кормите! Пусть им, раз для них так.

– При чём тут немецкий? Это наши продукты. Вы должны понимать: этого требует политика.

Мы уезжали оскорблённые, обескураженные. Кто-то нещадно матерился. Кто-то зло и беспомощно плакал. Большинство молчало. Война, кровь, ненависть, политика, мир, жалость; покалеченные, мёртвые, блокадные, пленные – жертвы и здесь, и в Германии. Мы – следствие. Но так ли далека причина от подобного следствия? Не дальше, чем наше несовершенство от нас самих? Всё это предстояло осмыслить не там, не тогда. И никогда – до последней точки. История и человек – вопрос не только профессиональный. Религиозный и человеческий – тоже.

Объехав колонны северного узла, мы получили ещё одно необычное задание. На сей раз нас направили в город Яренск, в котором ни лагпунктов, ни заключённых не было. Дорога вилась между квадратами посевов. Созревал овёс, ячмень, во ржи мелькали васильки. На меня нахлынули воспоминания детства – белорусские поля, жнивьё.

– Знаете, что это? – спрашивала я идущих рядом.

– Нет.

– Да ведь это клевер. Это – вика. А это…

Солнце стояло высоко. Пели птицы. Воля – на минутку! В нелагерных условиях возник целый ряд трудностей. Куда, например, селить заключённых-артистов? По домам? Нельзя. Конвоиров всего два. Распорядились: в гостиницу. Но заселявшие её командировочные возмутились:

– Жить вместе с преступниками? Безобразие! Нас обворуют! Пристукнут! Ах, они не воры и не убийцы? Ну так тем более, с контриками-сволочами рядом находиться не желаем!

После первой волны возмущения сограждане успокоились. Часть съехала. Большинство осталось. Нам заштатная вольная гостиница показалась раем. Настоящие кровати с одеялами, простынями и подушками. Крашеные полы, половики, уютный скрип дверей, титан с кипятком. И сколько мира в пейзаже за окном! Воля так вкусно пахла, так звучала! Окружающая благодать мешала уснуть. Вохровцы заняли места, откуда просматривался каждый выходивший.

Яренской публике так понравились наш концерт и спектакль, что они запросили у политотдела разрешения задержать нас ещё на пару концертов. Разрешили. Представления давались платные. Мы делали полный сбор. Одно яренское впечатление по сию пору теснит мне душу.

Днём нас хоть и беспорядочным строем, но всё-таки под конвоем водили в столовую. По обе стороны дороги дремали мирные одноэтажные домики с занавесочками и цветами на подоконниках. На одном из домов вывеска: «Детдом № 7». На крыльце гомонила группа чем-то чрезвычайно озабоченных детей пяти-шести лет. Две воспитательницы им что-то наказывали, объясняли. Дети нетерпеливо толкались, оглядывались, и едва мы поравнялись с их приютом, как они, словно горох, посыпались с крыльца и торопливо совать нам в руки небольшие кулёчки. Толчея, неразбериха детских голосов: «Держите! Это – вам! Вам!» Ничего ещё не поняв, в растерянности, мы пытались взять кого-нибудь из них на руки, но они опрометью бросились назад.

В кулёчках из исписанных тетрадных листков лежало по морковке и по паре кусочков сахара. Старший конвойный не выдержал, заплакал первым.

Воспитательницы готовили детей к этому загодя. Что же такое они внушали своим питомцам, чтобы сироты в послевоенное голодное время поделились своим лакомством с арестантами? Мы оборачивались, махали руками ничейным озябшим душам малых «человеков», согревших нас на много лет вперёд. И – плакали. Светло, неостановимо, взахлёб.

* * *

Севернее нашего кучно располагались другие лагеря: Усть-Вымский, Ухтинский, Абезьский, Интинский, Воркутинский. Лес, месторождение нефти, угля определяли их производственный профиль. В каждом из этих лагерей имелась либо своя агитбригада, либо театральный коллектив. Вообще у начальников северных лагерей иметь у себя талантливую труппу считалось «хорошим тоном». Начальник Воркутинского лагеря Барабанов, к примеру, славился тем, что «крал» интересных актёров из близлежащих лагерей, оформлял на них наряды через ГУЛАГ. Про Воркутинский лагерь говорили: «Ну, там настоящий театр, там известная Токарская!»

Ухтинская концертная бригада тоже имела славу высокохудожественной. В целом процентов на восемьдесят она действительно состояла из профессионалов. Руководил бригадой артист Эггерт, которого многие знали по фильму «Медвежья свадьба». Было много кавэжединцев, или, как их называли, «харбинцев»: Гроздов, Савицкая, Рябых-Рябовский и другие. Наш директор Сенечка Ерухимович – кавэжединец, как и они, – с детской гордостью повторял: «Так я ж ещё пацаном видел их на сцене в Харбине. Это ж не артисты, а блеск!»

По прихоти одного из начальников СЖДЛ театр из Ухты затребовали в Княжпогост, а нас отправили обслуживать колонны Ухтинского лагеря. Хоть и с трудом, нам также удалось посмотреть концерт ухтинцев из-за кулис. Это был великолепный парад. Свет, костюмы, оркестр – решительно всё было отмечено культурой, вкусом, выдумкой. Пели Зина Корнева, Глазов, обаятельная балерина харбинка Наташа Пушина покорила «танцем с мячом», играл на виолончели известный исполнитель Крейн, исполнялись песенки Беранже. После нашего бедного СЖДЛ в Ухтинском лагере всё казалось осмысленным, технически оснащённым – даже превосходные дороги, по которым нас возили.

Геологи в Ухте нашли тяжёлую нефть, которую добывали шахтным способом. До этого обнаружили радиоактивную воду. На берегу небольшого озера нам показали коттеджи: «Там размещается палата мер и весов, как в Москве. Работают засекреченные заключённые-специалисты». Удивляли и таинственные лаборатории, и строительный размах. Более же всего прочего – сама земля, открывавшая неожиданные, удивительные богатства. Начальник политотдела СЖДЛ как-то усадил нашего директора ТЭКа за имевшиеся в лагерном архиве документы:

– Напиши, понимаешь, создай композицию о строительстве Северной дороги, чтоб стоящая была. Ясно?

Из документов выявилось следующее: в 1922 году в районе Воркуты, находясь в тундре на охоте, некто Попов придвинул к костру камень. Тот загорелся ярким пламенем. Охотник поискал схожий. Бросил и этот в огонь. Эффект такой же. Вернувшись в селение, рассказал об этом, показал находку. Решили отправить «камень» к Ленину. Специалисты определили: антрацит с большим содержанием кислорода. И можно дёшево его добывать, поскольку лежит на поверхности. В том же 1922 году Совнарком принял решение: приступить к изучению большеземельной тундры. Изучали долго. Проблему добычи угля надо было увязать со строительством железной дороги Котлас – Воркута. Бывшая лежнёвая автодорога подлежала замене.