Во время войны, когда Донбасс был отрезан от Ленинграда, Ухта и Воркута приняли на себя функции северных кочегарок. Первый поезд по новой железной дороге, проложенной заключёнными в болотистой местности, вели заключённые-машинисты. Приехавшее начальство бесстрастно наблюдало, как радовались и плакали невольники-первопроходцы, одолев свой первый рискованный рейс.
Из заказанной композиции, однако, было изъято всё, что касалось заключённых. Лишившись главного – кем, как, чьими руками была построена дорога, – правда уступала место дутой истории очередной «стройки пятилетки». Такое слагаемое, как лагеря и зэки, страна признавать отказывалась, объявляя этот факт несуществующим или несущественным.
Позже, когда я вышагивала после концертов по уложенным заключёнными шпалам немалые вёрсты, на меня не раз из глубин сознания наваливался натуральный ужас. Лунными ночами стальные рельсы мертвенно отсвечивали. Призраки оживали. Донимал некрасовский стих:
…Многие – в страшной борьбе,
К жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
. . . . . . . .
«Братья! Вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?..»
Не поминали! Даже в «народную память» не допускали. Сбросили со счетов всех времён.
Поездка в Ухту была прервана телефонограммой: «Немедленно возвращайтесь на ЦОЛП обслужить совещание». Все поезда по расписанию уже прошли. Доехать до Княжпогоста можно было только на товарняке. Подошёл состав с хопперами, до краёв заполненными углём. По команде «Садись!», как и все, я забралась на чугунную раму вагона, стараясь отыскать какую-нибудь опору. Ветер и скорость леденили душу. От мелькавших шпал бешено кружилась голова. Затекли руки и ноги. И казалось, все семафоры были открыты тому составу, чтоб не дать ни минуты отдохнуть, изменить положение, будто внелюдские, шальные силы заключили пари: выдержит живое или нет. Трудно сказать, для чего нужен подобный опыт. Однако на что-то и он годился.
На управленческое совещание, которое мы должны были обслужить, свезли много людей с разных колонн. Был объявлен выходной день. Возле клуба установили громкоговоритель и пустили музыку.
В непривычном, приподнятом настроении все столпились в зоне. Приехавшие отыскивали знакомых. Солнечный день прикрывал уродство. И вдруг мы увидели, что крыши расположенных за зоной домов усыпаны людьми. Поселковые вольные – и взрослые, и дети – глазели на происходящее в зоне. Зэки разгуливали, были оживлены. Вольные, по-видимому, думали, что им самим скучнее, хуже.
В обычные дни после работы, отужинав, заключённые тоже выходили в зону пошагать туда-сюда по дороге, ведущей к вахте. Ходили парами, поодиночке, втроём. Зрелище, надо сказать, было ошеломляющее: тьма значительных, умных, красивых людей! Это было не просто общество. Скорее засаженная за проволоку общественно-историческая формация. Далеко не однородная, изнутри во многом конфликтная, говорившая тем не менее на едином языке. Отменно образованные люди общались между собой без затруднений. О текущих событиях рассуждали примерно так: «Ну а чем вам не Рим…», «Зачем далеко ходить, вспомните Силезию…», «Монтень изложил это более ёмко…», «Платон предлагает иное…».
– А кто этот Давид Владимирович Шварц, с которым вы меня познакомили? – спрашивала я Александра Осиповича.
– Личность вполне замечательная. За любой справкой можешь обращаться к нему. Трудился в редакции Большой советской энциклопедии. Здесь и сестра его – Эсфирь Владимировна. А вот тот уникум – Горелик, физик и математик. Если пожелаешь, расстояние от Сатурна до Земли вычислит моментально и семизначную сумму вмиг умножит на любое число. И вон того человека приметь. Мой сосед. Непременно попрошу, чтобы дал почитать тебе свои сонеты.
В углублённых беседах люди отводили душу, тешили себя воспоминаниями, горячили друг друга спором. О душевном, заветном умели молчать – была выучка.
Во время ухтинской поездки мне показали особу, находившуюся раньше в СЖДЛ и приставленную к Александру Осиповичу. По её доносам ему был добавлен второй срок. Я во все глаза смотрела на эту женщину. В разговоре с Александром Осиповичем с горячностью высказалась:
– Она – не человек!
Александр Осипович смолчал. Когда же я к этому вернулась снова, он с каким-то горьким и отстранённым спокойствием заметил:
– Видишь ли, факт – это ещё не всё.
Меня не однажды удивляла терпимость пострадавшего к доносчику. У всех на глазах происходило множество таких встреч. И что? Вспыхивало негодование, но замирало на полувзлёте, словно поделённое пополам. Всё становилось больше похоже на горечь, чем на ненависть. «Весь сыск испокон веков строился на чувстве ответственности арестованного за близких и родных, – говорил один цолповский знакомый. – На допросах нам угрожали: не подпишете – арестуем мать, дочь, расстреляем жену». Все попадавшие в жернова органов НКВД проходили через это, познавая что-то ещё и ещё неизвестное.
«Факт – это ещё не всё!» Не новая для мира истина открылась мне тогда впервые. Пришла пора иначе понимать и мыслить, подвергнуть пересмотру свои ощущения, подходы, поступки бывших друзей. Являлся иной план жизни. Бог и чёрт, мораль и безнравственность переставали быть конечной инстанцией. За тем и другим возникало своё антипространство. Одно переходило в другое. Понятия замутнялись. Сознание раздваивалось.
Возле цолповской столовой, клуба и конторы в распушённой, разрыхлённой земле был высажен табак. Сладковато-вязкий запах неброских четырёхлистных цветков имел надо мной особую власть. Направляясь вечерами в театральный барак, я специально делала круг, чтобы вдохнуть в себя их отрадный, волнующий аромат. Запах душистого табака стал для меня неотторжимым от представления о ЦОЛПе.
(Несколько лет назад я спохватилась: «Господи, собственно откуда там брались цветы? Ведь нелепость, нонсенс». Я позвонила старому другу:
– Сенечка! Ты помнишь, как пах вечерами на ЦОЛПе табак?
– А как же!
– Так объясни, бога ради: кто его сажал? Чьих рук, чьего сердца это было дело?
– Была такая дама – Инфантьева. Она просила своих домашних присылать ей в посылках семена, сама и сажала их.
– Может, ты тогда и другое мне объяснишь? – решила допытаться я. – На обеде в «палате лордов» стояла бутылка ликёра с самодельной этикеткой…
– Можешь не продолжать. Бруссера помнишь? Пивовара из Горького?.. Ему тоже в посылках присылали, только не семена для цветов, а экстракт и сироп. Он готовил лимонад и ликёр для начальства. И этикетки разрисовывал сам. Он, знаешь, плохо переносил Север и всё острил: «У меня от этих белых ночей темно в глазах».)
Насыщаясь событиями, окружением и настроением, я уже мысленно прощалась с ЦОЛПом. После одного грустного разговора Александр Осипович пригласил меня зайти в барак. Я присела у его самодельного столика. Он что-то вынул из чемодана и сказал:
– Я хочу тебя познакомить со своей женой Олюшкой.
Протянул мне большую фотографию. На меня глянуло прекрасное и горестное женское лицо. Стриженая. В зимнем с меховым воротником пальто. В глазах – застывшая боль.
– Это моя жена Ольга, Тамарочка. Ещё её зовут Зулус. Когда-нибудь ты с ней познакомишься и очень её полюбишь.
«Вот он – тайный источник сил дорогого моего Александра Осиповича», – думала я. Более десяти лет они были в разлуке. Я слышала, что она все эти годы посылала ему посылки и письма, поддерживала его. И разве я могла тогда предположить, что и правда познакомлюсь с ней через шесть лет и она станет родным, бесконечно близким мне человеком.
– Спасибо! – сказала я тогда, возвращая фотографию. – Познакомилась.
Вместе со снимком он достал письмо. Подумав, произнёс:
– Это стихи Олюшкиной подруги, Елены Благининой, посвящённые ей. А муж Благининой – поэт Георгий Оболдуев. Арестован в тридцатых. Хочешь, прочту стихи Благининой?
Ещё бы я не хотела! Только бы он говорил, только бы читал и знакомил!
Из письма Елены Благининой Ольге Улицкой 6 января 1942 года (Благинина жила в полуподвальной квартире на Кузнецком Мосту):
О былом содоме
Памятку сотри.
Стало тихо в доме
На Кузнецком, три.
Не шумят подвальцы
И гостей не ждут.
У хозяйки пальцы
От стужи гудут.
Сыпется зловеще
Мокрая стена.
На хозяйке вещи —
Рванина одна.
Ждёт она подружку
Сердца своего,
Ждёт она подружку,
Больше никого.
Ест она картошку.
Чёрный хлеб жуёт,
Ну и понемножку
Всё-таки живёт.
Божия старушка,
Тихая свеча,
Ваша я старушка —
Ох и живуча!
Еле-еле дышит,
Тащится, бредёт,
А чегой-то пишет
И чего-то ждёт.
Рядом с Бенвенуто —
Пушкин, Тютчев, Фет.
За окном салюта
Карнавальный свет.
Всё-таки в подвале
Хоть неяркий – свет,
Всё-таки в подвале
Хоть плохой – обед.
Пусть промёрзли стены
И харчи плохи,
А живут камены,
И текут стихи.
В залпах нету страха,
В них особый тон,
Будто фугой Баха
Полон небосклон.
Приезжай, подруга,
Я тебе верна.
Трудно друг без друга
В наши времена.
Я попросила разрешения переписать вирши одинокой души: с ними легче жить дальше.
Возле посёлка Княжпогост горел лес. Потягивало дымом. Скоро это обернулось солидным пожаром. Нас вывели тушить огонь. Много часов подряд мы работали бок о бок с вольными, с начальством. Рыли траншеи. Все были в дыму, перепачканы, утомлены. Я вдруг очутилась лицом к лицу с начальником политотдела. Он явно намеревался что-то спросить, но передумал. А через несколько минут ко мне подошёл наш директор Сеня Ерухимович и смущённо сказал: