Времени на то, чтобы обстоятельно поговорить, никогда не хватало. Посещения были нелегальными, минуты – подконтрольными страху: собственному и за тех, кто решался пропустить в зону. Филипп торопился сообщить главную новость: он наконец развязался с Верой Петровной, уехал из Урдомы. Живёт один. Даже географически наконец избавлен от неё. Именно так он намерен жить дальше и ждать нас с сыном – свою семью. Ждать, понятно, ещё немало, но он продолжает хлопотать о моём освобождении. Надеется на лучший результат. Рассказал, что работает теперь начальником санчасти крупного отделения. Он счастлив. Он любит нас с сыном – «так, как никто никогда и никого не любил».
От Веры Николаевны, с которой мы находились в камере внутренней тюрьмы МВД во Фрунзе, пришло письмо. Ей удалось найти мою сестру. Валечка жила в Москве. Я держала в руках её адрес.
Я растерялась. Написать младшей сестре, что нахожусь в лагере? Осуждена? А за что? Какая она? Что понимает? Что – нет? Не терпелось узнать, как сложилась её жизнь. В конце концов я набралась храбрости и написала. В ответном письме Валечка описывала, как из угличского детдома была мобилизована на строительство газопровода под Москву. Доучиться в школе не пришлось. Жила в общежитии. Зарабатывала мало. Понять случившееся со мной – не может. Задавала простейшие вопросы, на которые я ответить не могла. Следовало написать ей о сыне. О Филиппе. Скрывать происшедшее не хотела. И всё-таки не решилась. Отложила.
Филипп уезжал в очередной отпуск на юг, в Ессентуки, через Москву. Просил дать адрес сестры: «Хочу познакомиться с Валечкой – ведь это твоя сестра». Я заколебалась. И адрес – не дала. Приехав в Москву, Филипп через адресный стол разыскал её сам и навестил.
Валечка была уже взрослая девятнадцатилетняя девушка, однако мне виделась всё тем же незащищённым подростком. Блокада, война, детдома и стройки, на которых она работала, сформировали её на свой лад. Но письмо, в котором она описывала своё впечатление о Филиппе, потрясло меня. «Ты меня прости, милая, – писала она, – но, понимаешь, на меня что-то не очень хорошее впечатление произвёл твой второй супруг. Может, он и хороший, ведь я его видела один раз. Пойми, я тебя жалею, мне трудно, но я была убита, когда он мне сказал, что есть сын. Он мне рассказывал, как ты живёшь, как ходишь в морозы в телогрейке, рассказывал, чем вас кормят там, в лагере, говорил, что безумно тебя любит. Но как же он может ездить по курортам в Сочи, в Ессентуки, если ты там, в лагере, работаешь и мучаешься? Лучше бы он тебе на эти деньги купил что-то тёплое».
В практицизме младшей сестры прочитывался суровый курс её жизни. Было больно сознавать, что с четырнадцати лет она в одиночку сражалась с военными и послевоенными трудностями. В прямолинейности её суждений присутствовало достоинство и вполне определённые оценки и критерии. Следовало признаться себе в том, что мой приговор Филиппу и жизни ещё не вызрел. Я ещё не имела права его выносить. Каким бы затяжным и странным это ни выглядело, это было именно так. Поистине, «мера вещей» – это сам человек, его отдельная судьба.
С очередной комиссией для обследования колонны Межог приехал новый заместитель начальника лагеря полковник Варш. Приземистый, прочный мужчина с густыми кустами бровей был похож на танк. Заложив за спину руки, он высокомерно и отчуждённо вышагивал впереди своей свиты. Готовые тут же броситься, ответить на любой вопрос, остальные уважительно соблюдали дистанцию.
– Идут, идут к нам! – закричали мои опэшники, стоявшие в карауле.
К приходу комиссии велено было всех построить. Полковник Варш обходил строй.
– Чисто, – заметил он. – Даже нарядно. Жалобы есть?
– Нет! – дружно ответили «гаврики».
– Почему в других бараках нет такого уюта? Кто здесь сестра?
– Петкевич! – доложило местное начальство.
– Вы? – спросил он меня и приказал нарядчику: – Внести в список. – (Имелся в виду список на досрочное освобождение.)
Комиссия покинула корпус, проследовала дальше. Задержавшись в ожидании комиссии, я опоздала вовремя покормить Юрика. Едва они вышли, я привычным путём пробралась через дырку в заборе к яслям. Покормив сына, ещё держала его на руках, когда ясельная обслуга оповестила: «Повернули сюда. Идут!» Варш увидел меня с ребёнком на руках:
– Чей ребёнок?
– Мой.
– Ах вот как!..
Полковник не докомментировал то, что с очевидностью проступило на его лице: он ошибся, он обманулся во мне, я не тянула на «образцово-показательную заключённую».
– Из списка – вон! – произнес начальник.
С провидческой остротой, которая меня, увы, не подводила, я поняла, что немилость начальника не ограничится изъятием из списка. Я ни на секунду не обольстилась надеждой на досрочное освобождение. Не поверила бы, даже оставшись в списках. Лишь бы не было хуже – вот что забеспокоило меня.
С меня Александра Петровна спрашивала больше, чем с остальных медсестёр. Теперь, когда закончился срок пребывания в ОП одной, а затем и другой партии и в ОП привели следующую для двухмесячной передышки, она распорядилась:
– Будете сидеть в комиссии по приёмке больных! На этот раз мы сделаем всё иначе. Всех рецидивистов соберём в один корпус – штрафной, чтоб остальным жилось спокойнее. В каждом корпусе по паре хулиганов – неумно.
– Кого вы определите туда медсестрой? – спросили её.
– Как кого? Тамару Петкевич.
Я подумала, что это одна из её коварных шуток, но сердце упало. Оказалось, она говорила серьёзно. Значит, её доброе отношение – миф?
– Александра Петровна, меня – в штрафной корпус? Но я не могу!
– Сможете! – отрезала она. – Сможете!
Невероятно! За что? Я ничего не понимала. Александра Петровна делала вид, что не замечает моей паники. А я до смерти боялась уголовников. Пугали их порочные лица, землистый цвет лица, гнилые рты, набитые золотыми коронками, глаза, не принимающие сигналов других человеческих систем. Перед столом выстроилась очередь измученных, натруженных тел, худых, отощавших людей. Большинство из них было вдоль и поперек растатуировано. На груди, спинах, животах, руках – галереи синих русалок, женских лиц, зверей, переплетений, имён и афоризмов, откровенно смачных. Одни их вроде бы стыдились, другие как будто и не помнили, чем разукрашены. Сейчас все они жаждали двухмесячного отдыха с улучшенной кормёжкой – и только. Очередь дошла до бледного, измождённого урки. Я его сразу узнала.
– Фамилия? – спросила Александра Петровна.
– Вы ж меня знаете. Львов.
– Ну как же, знаменитый Львов. Опять прибыл к нам. Что же нам с тобой делать?
– Дайте в ОП побыть!
– Чтоб снова здесь безобразничал? Не знаю, не знаю. Всё зависит от Тамары Владиславовны. Возьмёт она тебя в свой штрафной корпус – тогда так и быть, покантуйся немного. А нет – отправлю обратно и глазом не моргну. Как? Возьмёте? – обратилась она тут же ко мне.
За Львовым стоял Лавняев. Узнала я и его.
Александре Петровне было неведомо то, что произошло несколько месяцев назад, когда эти уркачи находились на колонне. Вечером я сидела в бараке и шила для сына распашонку. Вошёл «второй», Лавняев. В руках держал шерстяной свитер.
– Купите! Всего за тридцатку.
Свитер был пушистый, нежно-голубого цвета. Я представила себе, как он пошёл бы Юрику, если его перевязать. Присланные Филиппом тридцать рублей были под рукой.
– Я возьму.
Отдав деньги, я протянула руку за свитером, и в ту же секунду в барак буквально ворвался Львов. Я не знала о существовании неписаных уголовных «сценариев». Имитируя негодование, Львов набросился на Лавняева:
– Ах ты, мерзавец! Украл мой свитер! Верни, а то убью!
По сценарию Львов должен был выхватить у меня из рук свитер: таким образом и вещь, и деньги остались бы при них. Но со мной произошло что-то из ряда вон выходящее. Поняв, что это одурачивание, я выкрикнула: «Не отдам!» И знала твёрдо: действительно не отдам! Дело было не в деньгах, а в факте шантажа, в осознании своей глупости. В глазах потемнело. Самым важным из всех действий на свете было – не уступить. Женщины барака перепугались:
– Господь с вами! Отдайте ему, отдайте!
Но я была не в силах внять разумному, здравому. Сорвавшись с привязи покорности, воспитанности, я была схвачена волной такой ярости, которая ведёт в пропасть. На меня наступал побелевший, с искажённым от бешенства лицом Львов:
– Убью-у-у! Убью-у-у!
Всеми силами души я ненавидела его в тот момент. Утратив над собой контроль, процедила:
– Убей! Не отдам!
Страх – был. Ненависть – сильнее. Я схватилась с бандитом за всё испытанное прежде: за уркачек, которые заносили в Беловодске доску, чтобы бить меня, за их грязную брань, их издевательское: «Гони платформу одна, гони!» – за всё уворованное ранее, за всю эту ежеминутно унижающую жизнь. Львов в злобе так тряхнул вагонку, что всё посыпалось с нар на пол. В истерике стал рвать на себе рубаху, но звериным своим чутьём уловил, что перед ним не уступающее ему в энергии бешенство. Выбегая из барака, он опять грозил:
– Ну, берегись, убью!
Женщины смотрели на меня так, словно вообще видели меня впервые. Тихая, неизменно вежливая – и вот те на! Буря пронеслась. Всё было позади. Теперь меня жёг стыд: «Как я могла? Что со мной?» Что-то похожее было однажды в юности, когда я заступилась за маму перед пьяным отцом. Вернувшись из страшной пустыни, где всё, кроме ненависти, мертво, к нормальному, человеческому состоянию чувств, я не могла связать концы с концами. Там, за установленными разумом пределами, мир напрочь распадался. По одним ей известным законам сила секла там всё на лишённые смысла куски.
Сейчас, во время комиссовки, всё случившееся ранее пронеслось в голове. Вопрос, возьму ли я их к себе в корпус, застал врасплох. Я ответила: «Не возьму!» Мастерившая мне авторитет и «марку» Александра Петровна подвела черту: