– Раз не берёт – обойдётесь. Пошлю на этап.
Вопрос был закрыт. Мне было не по себе. Не имея представления о той давней схватке, Александра Петровна могла понять всё не так. В перерыве Лавняев отозвал меня за огромную четырёхстенную печь, стоявшую посреди барака. Там уже поджидал Львов.
– Сестра, возьми нас в корпус! – Это прозвучало скорее просьбой, чем угрозой.
– Чтоб хулиганили? – храбрилась я.
– Будет порядок. Возьми.
– Дайте мне слово!
– Слово!
От самого факта их обращения стало чуть легче. Я была почти благодарна двум уголовникам, вынужденно предложившим мне мир.
Они пробыли в ОП целых два месяца, ни разу не нашкодив. У Львова был туберкулёз. Когда я встретила их обоих много позже на другой колонне, они с удивившим меня почтением поднесли мне ко дню моего освобождения сделанную собственноручно доску для разделки продуктов, деревянный молоток и совок. По какому принципу тогда укомплектовывался штрафной корпус, я толком не поняла. В штрафники попадали восемнадцати-двадцатилетние мальчишки, осуждённые за военные провинности. Львов и Лавняев, которым было по тридцать, числились в «стариках».
Не помню всех историй и статей младших ребят. Восемнадцатилетний Серёжа Бекетов, мобилизованный в армию в 1944 году, был, к примеру, приставлен в Лейпциге охранять на разбомблённом складе рояли. Без сменщика. Не выдерживал, засыпал. Инструменты раскрадывали. Серёже вкатили семь лет. Виктор Лунёв, его одногодок, был прикомандирован начальством к вагону с кофе, предназначенному для спекуляции. Командир с приспешниками выкрутились. Виктор получил семь лет.
Мальчишки были обозлённые и беспомощные. Дерзили надзирателям, сопротивлялись режиму. При одной из схваток с вохрой командир взвода крикнул им: «Отбросы человеческие!» Они этого не забыли. В хриплой и злой мальчишеской истерике кричали, что никакого добра на свете нет, всё ложь, «сволота и мразь». И тут же со светлыми глазами обнаруживали готовность к рыцарству и доброте.
Когда вольнонаёмный начальник межогской санчасти зашёл ко мне в дежурку с объяснением в «чувствах» и попробовал дать волю рукам, мне не пришлось толкать дверь. С другой стороны её открыл Юра Страхов и, стуча зубами, прошипел:
– Убью! Негодяй!
Защитительный порыв мальчика-мужчины не забылся. Трижды залатанную им самим рубаху я заменила на новую, сшив её из куска серой холстины. С чувством нежной дружбы, малопонятной окружающим, встречались мы и потом на других колоннах. Как же тут быть с «мерой вещей»?..
В корпусе «штрафники» быстро наладили дежурство, распределили обязанности. У Александры Петровны я выговорила право посылать их подрабатывать в хлеборезку, на кухню, в каптёрку. Они голодно и жадно уничтожали всё, что напоминало еду. Отношения у нас установились вполне доверительные. Готовность ребят сделать барак на два месяца своим домом была заразительна. Изоляция от внешнего мира и молодость стали союзниками их усердия. Чтобы отапливать барак, нам выдавали всё те же пропитанные водой кругляши. Огонь не справлялся с ними. Где-то на свалке я отыскала ржавый топор. Мальчики сделали топорище, мы выставили дозор и начали колоть поленья. Не уследили. «Накрыл» комендант. Привёл вохру. Топор отобрали.
– Кто его принёс?
– Я.
Перебивая меня, Виктор Лунёв закричал:
– Неправда! Это я нашёл топор.
Меня посадили в один изолятор на трое суток, Лунёва – в другой. Ребята караулили, когда меня выведут кормить сына, чтобы вручить сэкономленный ими хлеб, восполнявший штрафные триста граммов. Удивительный это был набор, а не штрафной.
В ту пору мне казалось, что постоянно, без отдыха, надо совершать что-то полезное, доброе, и тогда уцелею и я, и сын, и жизнь. Я получала потом не один треугольник-письмо: «Вы научили меня отличать белое от чёрного». «Если б я не встретил здесь такую сестру, как Вы, я бы погиб». И для меня с сыном это было определяюще важно.
Далеко не всё было идиллией. Появлялись, сменяя друг друга, приходившие с этапом рецидивисты. Страшные. Некий Кондратов обещал непременно меня зарубить топором. Причин не было. Просто – ненависть. К кому придётся.
Моим упованием, моей Надеждой было единственное – сын. Он был и настоящим, и будущим. Я прижимала его к груди, и мир светлел, всё приходило в согласие. Он заливался смехом. Взмахивал ручонками, будто хотел взлететь. Прорезались зубки. И наконец было произнесено заветное слово: «Мама». Настал день, когда Юрик сделал свой первый шаг. Личико стало невероятно серьёзным. Затем рассиялось. Он осознал шаг как собственное деяние, сам же его оценил и остался необычайно доволен собой. Замерев, я шептала ему:
– Ну! Ещё, ещё! Ну! Ко мне!
Глядя мне в глаза, сын заносил ножку на второй шаг и с заливчатым смехом валился прямо мне в руки. Хотелось оповестить об этом весь мир. Я бежала к Ольге Петровне Тарасовой: «Юрик сделал первый шаг!» Возвращаясь в барак, писала сыну письма-дневники, обещая в них: «…мы с тобой будем вместе лазить по деревьям. У нас дома непременно будет рояль и много музыки… Мы с тобой выправим нашего отца…» Филипп в свою очередь подтверждал: «Вот уже полгода, как я один, и в первый раз за свою сознательную жизнь я не могу не претворить в жизнь своей мечты, своих желаний. Жду вас, мои любимые. Вы – моя жизнь».
По колонне пополз слух: собирают дальний этап. Уточняли: в Мариинские лагеря. Смысл перемещений масс заключённых из одной дали в другую уяснить было невозможно. Едва с Севера уходил этап в Сибирь, как сюда из другого «далёка» привозили новые партии. На этот раз я была относительно спокойна, надеясь, что меня обойдёт беда. Знала, что Александра Петровна меня не отдаст.
В этап было назначено много «мамок», закончивших кормить детей. Когда матерей угоняли в этап, детей переправляли в детские дома Коми АССР. Как и где потом можно отыскать ребёнка, не сообщали. В бараке творилось что-то несусветное. Одна из блатных матерей, не желавшая расставаться с ребёнком, разделась донага и, бегая по верхним нарам, сквернословила и клялась, что беременна опять и её обязаны оставить здесь. Пятеро вохровцев, вызвавшихся её поймать, дело своё завершили успешно. Завёрнутую в одеяло женщину унесли в карцер, откуда ещё долго слышались её вопли. Чьим бы ни был человеческий крик, он неизменно переворачивал душу. А если тебя будут отрывать от ребёнка? Что сам будешь делать? Не приведи господь!
Когда в корпус вошли двое из моих опэшников, я делала кому-то внутривенные вливания.
– Сестра, велено срочно отнести вас на носилках в хирургический корпус.
– Что за вздор? Глупые вы придумали шутки.
– Малиновская велела, чтоб мы вас немедленно туда принесли.
Я похолодела. Добровольно включиться в явно недостойную игру не решалась:
– Сейчас пойду выясню, в чём дело.
Но Александра Петровна появилась сама. Подчёркнуто начальственным тоном сказала:
– С тем, что у вас, не шутят. Немедленно на носилки и в хирургию.
Значит, случилось нечто чрезвычайное. Ясно: я в списке на этап. С чувством неодолимого стыда я улеглась на носилки. Дежурная сестра Верочка Жевнерович была предупреждена. Меня поместили в палату. Александра Петровна не шла и не шла. Я понимала, что дел с отправлением этапа полно, однако… Наступил вечер. Ночь. Уложив больных, зашла Верочка. Прилегла на соседнюю койку. Мы искали ответ: как, почему? Поплакали и уснули. Под утро какая-то больная обнаружила дежурную медсестру на полу в коридоре. Верочка была без сознания. Оказалось, что мы обе угорели: санитарка рано закрыла в палате вьюшку. Меня вернула к жизни застенчивая доктор Голубева, ребёнок которой был в одной группе с Юрочкой. Она потом рассказывала, что впервые в жизни рискнула ввести в сердечную мышцу адреналин, и пришло это к ней будто «по наитию».
Только когда этап был отправлен, Александра Петровна пришла в палату, села напротив меня:
– В третий отдел поступила телефонограмма: «Мать Петкевич отправить Мариинские лагеря, ребёнка оставить Межоге. Варш».
Как я ни старалась понять, что кроется за этим нечеловеческим текстом, ничего не получалось.
– Полежите ещё. Так надо. Выпишу через пару дней, – велела Александра Петровна.
Но, и вернувшись к работе, оправиться от страха я уже не могла. Кто мог хотеть оторвать меня от сына? При чём здесь Варш? Решение Малиновской не подчиниться заму начальника лагеря Варшу, объявив меня больной, было великой дерзостью, смелым доказательством расположения ко мне. Вечером она пришла опять. Та же горькая складка у рта, так же много опыта в глазах. Начала не сразу:
– Тамара, я вам сейчас задам один трудный вопрос. Подумайте. Сразу не отвечайте. Мог это сделать Бахарев?
Это был не только трудный, это был жуткий вопрос. Но он был задан. Телефонограмма об отправке меня в этап была итогом чьего-то направленного усердия. Я сама исступлённо докапывалась до причин. Филипп? Нет, Филипп этого сделать не мог! Для чего? Я отмела эту страшную мысль. Усомниться в нём? Крах жизни! Нет! Тысячу раз нет! Личная неприязнь Варша, с которой я столкнулась в Межоге? Неприязнь, возникавшая у начальства к заключённым, творила и не такое. Оставался один способ: верить Филиппу и быть верной себе. Ведь после письма Александра Осиповича я собиралась «дотянуть до только большого».
Начальника колонны Родиона Евгеньевича Малахова перевели на работу в другое отделение. В Межог был назначен другой начальник. Его жену Асю Арсентьевну я знала по Урдоме, где она работала в аптеке. Их приезд сыграл известную роль в моей судьбе.
Кончался 1946 год. 12 декабря Юрику исполнился год. Лагерь не лагерь – сыну год! Праздник жизни! Метрякова смилостивилась: разрешила быть с ним сколько захочу. Я кормила его, одевала и раздевала, укладывала спать в кроватку, учила ходить, играла с ним. День рождения выдался на славу. С утра поздравила Ольга Петровна. Она всегда припасала сладкое, придумывала что-то задушевное. От Филиппа пришло замечательное письмо и подарки сыну. Он писал: