Но нет! Манон тут не сыскать,
Куда пытливый взор ни брось.
Тут много разных Лиз, и Кать,
И Варь, и Вер, и Тусь, и Тось.
И не найти тут «шевалье» —
Все наши рыцари без лат.
И ходят в порванном белье,
И носят вытертый бушлат.
Лишь иногда, как божий дар,
Мелькнёт животворящий сон —
И ты увидишь… двух Тамар,
Что поманонистей Манон.
И каждая из них как рок
(Сиречь изменчива вполне),
А от измен какой же прок —
Не только прочим, но и мне?..
Пародийные строчки по-прежнему воспринимались болезненно, сравнение с Манон Леско казалось обидным. Но блестящее «ехидство» Александра Осиповича исподволь учило тому, как надо обходиться с пресловутой молвой и сплетнями. Его стихи зачёркивали примитивный жизненный подтекст.
В окно дежурки дробно стучал нарядчик:
– Пляшите! На вас пришёл наряд в ТЭК!
Всё-таки? Прости меня, прошлое, за способность так радоваться! Прости, что жива сама по себе, что так занялось и так горит сердце. И тут же накатил страх. Угроза Александры Петровны – не пустяк, она могла всё перерешить. Александра Петровна миловала, но умела и казнить. Крепостнический уклад лагерной жизни искушал всякого власть имущего. Что делать? Увидев её в окружении постоянной свиты – врачей, завхоза, прораба, – я ухватилась за шальную, ещё самой до конца неясную мысль: сорвалась с места и со всех ног помчалась навстречу. Рукой придержав шаг людей за собой, она остановилась и сердито закричала:
– Что ещё случилось? Что такое?
– Матушка! Государыня! Смилуйся надо мной! Не гневайся, отпусти рабу Божию в ТЭК! – возопила я, рухнув перед ней на колени.
«Подданные» дружным многоголосьем вступились за меня:
– Отпустите её, Александра Петровна! Пусть едет!
И «государыня» не устояла.
– Убирайся с глаз долой! Видеть тебя не хочу! – доиграла Александра Петровна немудрёный сценарий.
Я отрывалась от места, где родила сына, где были ясли, в которые бегала его кормить, разговаривать с ним, мечтала о нашей с ним будущей жизни; дорога, по которой оцепенело провожала его к отцу с верой в это «будущее». Помешательство при отречении от меня отца моего сына тоже было пережито здесь. Для многих юных опэшников я нечаянно стала «учительницей», пытаясь спасти их от разочарований и цинизма. Однажды схватила за шиворот рыжего детину-коменданта, который избивал мальчишку, и, наделённая неясно откуда взявшейся сверхсилой, собственноручно вышвырнула его из барака.
Из таинственного Ниоткуда сюда, в Межог, пришёл человек, которого я полюбила и к которому так безоглядно стремилась теперь. Прощание с Александрой Петровной получилось тяжёлым. Мы обнялись. Она хрипло сказала: «Бросаешь меня? Вот и отдавай душу другому!»
Ждал конвоир. На сей раз я покидала Межог навсегда.
Астрономическая дальность счастья, о котором мечталось в начале жизни, обернулась вдруг буквальными земными километрами до Коли. Тем обстоятельством, что это пространство было опутано проволочными заграждениями, я уже умела пренебречь. Княжпогостский старожил, хромой старший надзиратель Сергеев, принял от сопровождавшего меня конвоира документы и впустил на колонну. ТЭКа на ЦОЛПе не оказалось. Они обслуживали северный участок трассы.
За пришедшим нарядом стояли усилия и вера в меня многих людей. Я думала: «Тот, кто ступал по этой благословенной почве, уже не смеет считать себя обойдённым». И отправилась со словами идиллической благодарности к Илье Евсеевичу, немало сделавшему для того, чтобы я очутилась здесь. Его странное признание быстро сбросило меня на землю.
– Я – эгоист. Хотел видеть вас снова на сцене. Не благодарите, – сказал он. – А сейчас признаюсь вам вот в чём: я прочитывал ваши письма к Николаю Даниловичу и его к вам. Письма шли через меня.
– Зачем? – опешила я.
– Хотел понять вас. Знаю, что вы теперь возненавидите меня, но я должен был это сделать. Как и повиниться сейчас.
Хотя его поступок мотивировался «мученической любовью», видеть его стало трудно.
Поселили меня в общий барак. Нары-вагонки. Женщин-королев тридцать седьмого года сменили другие, более молодые, среди которых также было много заметных и привлекательных, русских и иностранок.
– Здесь вам будет удобнее! – как-то угодливо уступая место на нижних нарах, сказала мне одна из старых знакомых.
«Добровольно отказаться от такого места?» – удивилась я про себя. Место тем не менее она освободила. Шум в бараке внезапно утих. На меня устремился пучок любопытных взглядов. «Что происходит?» Напротив отведённого для меня места на нарах сидела очень красивая женщина. Полная. Но лицо… Лицо мадонны.
– Познакомьтесь! – предложили нам зрительницы-соседки.
Я протянула руку. Назвалась.
– Лёля N., – отрекомендовалась красавица.
A-а, вот оно что! Та самая полька, которой Филипп так увлёкся, что как-то назвал меня её именем? Да, она была хороша. Породистая, наследственная красота. Я против воли восхитилась ею. Мы, кажется, понравились друг другу. К вящему разочарованию осведомлённого во всём барачного населения, встречи «соперниц» не получилось. Надменная, безапелляционная Лёля без всяких обиняков завела однажды разговор о Филиппе:
– Знаете, что Бахарев вас любит?
Я насторожилась.
– Любит. Любит вас одну. У него только и есть стоящего, что хороший врач и что вас любит. Вам, я думаю, он ни к чему. Освободитесь, возьмёте ребёнка, и всё.
Я в те дни пребывала в приподнятом состоянии духа. Ждала. Считала часы и минуты до приезда ТЭКа.
– Можно побыть возле счастливого человека? – спросил, присаживаясь на скамейку, один из «лордов», Николай Трофимович, имевший пятнадцатилетний срок.
Совместное участие в судьбе Бориса Марковича Кагнера, точнее, растерянность перед этой судьбой углубила тогда нашу дружбу. Замначальника экономического отдела управления СЖДЛ, Борис Маркович готовился к освобождению. Умный, корректный, он всегда существовал несколько отдельно от всех. Лагерное начальство относилось к нему с безусловным уважением: понимали, что он – мозг лагерной экономики.
– Ну, что нового на свете? Что слышно? – вполне серьёзно спрашивал у него начальник лагеря Ключкин.
– Это вы у меня спрашиваете? – поворачивался Кагнер.
– У вас, понятно. Вы ведь во всём разбираетесь куда лучше, чем мы.
В профессии, политике и жизни в целом такие, как Кагнер, действительно разбирались лучше. Именно это и гарантировало им бессрочную изоляцию от общества. Когда в день освобождения Кагнер пришёл во второй отдел, ему объявили: «Москва не разрешила выпускать вас на волю». Расписавшись под формулировкой: «Задержан до особого распоряжения», Борис Маркович как-то мгновенно сгорбился, поседел и вскоре попал в лазарет. Мы с Николаем Трофимовичем постоянно его навещали. Однажды нас не впустили. Сказали: «Он ночью умер». Мы долго сидели на крыльце лазарета. Говорить не хотелось. Не вынес неосвобождения замечательный человек.
Коллектив ТЭКа приехал поздно вечером. Услышав об этом, от сильного волнения я не сразу могла подняться. Прислонившись плечом к косяку открытой двери, меня ждал Коля. За его спиной гудел многонаселённый барак. Сейчас он бросится навстречу… Трагически-торжественный, Коля стоял не шелохнувшись. Он хотел видеть воочию и то, как я подхожу, и то, что мы оба чувствовали. Я вступила в наш незримый и каким-то образом обозначенный в пространстве светлой линией – дом. Наш дом. Произнести хоть какое-то слово так и не смогли ни он, ни я: «Им алтарём был тёмный лес, венчал их ветер вольный».
Глава десятая
Конец 1947 года был временем некоторого режимного послабления. Статейные отличия не мешали привлечению в ТЭК даровитых людей, и дирекция, собирая сведения о прибывающих с новыми этапами специалистах, хлопотала о нарядах на них.
Наряду с интересными, одарёнными музыкантами и артистами в ТЭК взяли совершенно замечательную художницу. Маргарита Вендт-Пичугина одновременно выполняла обязанности костюмерши и бутафора. Мать её была немка. Вышла замуж за русского инженера-мостовика и осталась жить в России. Маргарита же в 1926 году уехала к тётке в Германию учиться; выйдя замуж за немца, осталась в Германии. Имела четверых детей. Когда в 1946 году Сталин, Черчилль и Рузвельт подтвердили соглашение «вернуть всех русских на родину», этапом «в отечество» привезли и Марго. По статье 58–1 ей дали десять лет лагерей.
Удивительная женщина была эта Марго! Она неизменно носила свитер крупной вязки, подпоясанный тонким кожаным ремешком. Узел густых волос был подобран сзади сеткой. С губ не сходила загадочная полуулыбка. Говорила она мало, односложно: Марго-сфинкс. В неё влюблялись. Жесть, битое стекло, марля с помощью клея превращались в руках кудесницы Марго в кокошники для танцовщиц, сумки, короны, украшения. Она красила ткань, шила платья, замысловатым узором выкладывала по подолу шнур, и на свет божий появлялся вечерний туалет, поражавший воображение заключённых-женщин и вызывавший зависть у вольнонаёмных. Всё новые и новые фантазии уводили эту женщину от лагерного быта в мир творчества, в суверенный мир, закрытый от посягательств, где человек всегда свободен и независим. Помню, по дороге на одну из колонн нам повстречалась женщина с детьми. Мы обе долго смотрели ей вслед. Четверо детей Марго находились в другой стране. В известном смысле и мой сын был за границей. Кажется, этой минутой обозначилось начало нашей дружбы.
Жемчужиной труппы стала певица Инна Курулянц, армянка, обладавшая красивым меццо. Это был яркий, диковатый цветок. Девчонка-хулиганка могла запросто вложить в рот пальцы и разбойно, на всю округу засвистеть. Но стоило ей появиться на сцене в длинном, сшитом Марго чёрно-белом платье, как она преображалась в гармоничное и очаровательное создание. В голосе был огонь и терпкий мёд. Зажигали и слова испанской песни из репертуара Шульженко: