За два месяца до освобождения нас направили обслуживать близлежащее к местожительству Бахаревых отделение. На одну из колонн после концерта приехал Филипп. Тысячу раз я представляла себе этот «предвольный» разговор с ним: то бурным, то человечным и достойным, то с вопросами о Коле или словами о привязанности Веры Петровны к Юрику. Все ушли. Мы остались вдвоём в маленькой комнате за сценой. Филипп снимал с хлипкой этажерки КВЧ газеты, вертел в руках и тут же клал обратно.
– Ты, наверно, хочешь поговорить?
– Разумеется, – ответила я, холодея при мысли, что это и будет наконец решающий всё разговор. – Ты знаешь, что я скоро освобождаюсь, что приеду за сыном?
– Полагаю, не сразу. Хотя бы тогда, когда устроишься на работу и будешь иметь жильё.
– На это уйдёт немного времени.
– Посмотрим.
Я считала, что он заговорит о моём устройстве на работу неподалёку от Вельска, чтобы самому чаще видеть сына. Но он, казалось, дал себе зарок не проронить лишнего звука. Ждал, что буду говорить я. И, вдруг со всей очевидностью поняв, что это не сдержанность, а тактика человека, приготовившегося ловить мои ошибки или оговорки, я сникла. Как цапля, пыталась удержаться на одной ноге, не зная, как и куда поставить другую. Напротив меня сидел человек, абсолютно отстранённый от всех былых чувств. С заинтересованностью охотника он холодно следил за мной, пытаясь понять, чем я могу быть опасна. За мной наблюдали. И только. Если бы я тонула, он, возможно, заплакал бы, но спасать бы не стал. Говорить оказалось не о чем. Предстояло действовать. Во всяком случае, готовиться к этому.
Формула: «За матерью все права!» – была крепко вбита в сознание. Издавна. Имея пропуск, я отправилась в юридическую консультацию на крупном железнодорожном узле Кулой, где меня никто не знал. В случае необходимости полагала представиться вольной, не захватившей с собой документы. Отвыкнув за семь лет от посещения каких бы то ни было официальных учреждений, я поднималась по скрипучей деревянной лестнице поселкового Совета в полуобморочном состоянии. Юрист выслушал. Задавал вопросы, уточнял подробности, рылся в кодексе, называл номера статей, на которые ссылался. Заключение его сводилось к следующему: лучше всего вопрос решить доброй волей. Если же нет, то суд в первую очередь руководствуется в таких случаях интересами ребёнка. Будут учитываться моральные и материальные возможности сторон, поскольку с точки зрения государства ребёнок должен воспитываться в наиболее подходящих для него условиях. Неоспоримые материнские права в его изложении оказывались формальными, едва ли не сомнительными.
– Известно ведь, что все права на стороне матери? – настаивала я.
– Конечно. Если мать в состоянии обеспечить нормальное развитие ребёнка. Жильё у вас есть? Работа есть? Тогда чего же вы расстраиваетесь? Подавайте заявление в суд. Надо собрать справки, характеристики.
Сказанное означало: после освобождения я должна достичь равного с Филиппом уровня жизни, чтобы оспаривать свои права. Воля представала враждебной силой, которой может противостоять только изощрённый и бывалый человек. Я вышла из юридической консультации вконец подавленная, растерянная. Присела на какие-то ящики, заплакала навзрыд. Объяснил бы кто-нибудь: за что вся эта мука без конца и без края? Кто-то дотронулся до моего плеча:
– Что приключилось? Так негоже плакать. Ну, ну же… A-а, да это вы?..
Возле меня стоял бывший начальник Межогской колонны Родион Евгеньевич Малахов.
– В чём беда? Рассказывайте всё по порядку.
Немного успокоившись, я рассказала ему о беседе с юристом.
– Так он же ничего страшного вам не сказал. Всё правильно. И работать будете, без этого не прожить, и крыша со временем будет.
Однако, как выяснилось по ходу разговора, он был в курсе моих дел куда больше, чем я могла предположить. На благополучный исход и он не слишком надеялся.
– Вот что я вам посоветую. Вы у нас человек славный. Потому сделайте всё так, как я скажу. Идёт? Послушаетесь меня? У меня с собой есть пятьсот рублей. Я их даю вам. Так? Не бойтесь. Когда устроитесь, отдадите, если очень захочется. А дальше вот что: подкараульте своего ребёночка, когда его выведут гулять, хватайте его, садитесь в первый же самолёт – и чтоб только вы одна знали, куда полетите! Держите деньги!
Я объяснила, что ещё не освободилась, что мне ещё сидеть около двух месяцев, что денег взять у него не могу. И главное – как это я украду сына? Я о таком не думала. Не сумею.
– А напрасно. Хотелось бы мне, чтобы вы последовали моему совету.
Сколько же должно было произойти, чтобы я сполна оценила дальновидный и точный совет великодушного человека! Выслушав мой отчёт и о встрече с юристом, и о разговоре с Родионом Евгеньевичем, Колюшка сказал:
– К сожалению, Малахов прав. Это единственно верный шаг. Так и следует сделать.
– Что? Красть собственного сына, на которого у меня все права? Даже метрики сына у меня. У Юрика моя фамилия.
– Ты не понимаешь, с какими опасными людьми имеешь дело.
– Ну а ты? Как ты? Ведь мы решили, что я беру Юрика и буду устраиваться на работу в Княжпогосте.
Стоило только об этом заговорить, как Коля в который раз уже повторил более чем странную фразу:
– Я заверяю тебя: скоро я буду по ту сторону зоны! Раньше, чем ты себе можешь представить!
В сказанном не было никакого реального смысла. Ему предстояло сидеть ещё пять лет. Я объясняла его слова одним: желанием утешить. Категорически не допускала до сердца мысль о том, что удачный (как все считали) побег Николая Трофимовича засел в его сознании как выход.
Ближе к освобождению навалилась уйма дел. Отклоняясь от дозволенного пропуском маршрута, я бегала по всем возможным пунктам и разузнавала, где смогу устроиться на работу. Нет ли места в управлении? Нет ли в поликлинике? Не раздумал ли Сенечка Ерухимович взять меня в филиал Сыктывкарского театра, если не устроюсь нигде? Он перешёл туда на работу в качестве администратора. Надо было подыскать и жильё. Неожиданно меня вызвал на разговор Георгий Львович Невольский:
– Тамара Владиславовна, у меня к вам большая просьба. Хочу просить, чтобы вы поселились у моей Клавочки. Комната у неё большая. Она вам будет рада. Нижайше прошу согласиться.
Георгий Львович хотел помочь и мне, и своей пухленькой, миловидной жене Клавочке, которая, по соображениям нашего замдиректора, стеснялась бы при мне выпивать, к чему так пристрастилась после освобождения.
Илья Евсеевич через кого-то попросил зайти к нему в управление.
– Когда будете получать документы, напишите заявление, что уезжаете отсюда, и укажите как можно более отдалённый пункт, чтобы я мог выписать вам на дорогу деньги. – (Лагерь оплачивал стоимость железнодорожного билета до места, указанного освобождающимся.)
До освобождения оставалось двенадцать дней, когда ТЭК получил приказ отправляться обслуживать Север. Заходясь от страха, что второй отдел подсчитает дни и меня не пустят в поездку, я погрузилась вместе со всеми в вагон. За каждый день, час, минуту, проведённые с Колей, я готова была вытерпеть что угодно. Только бы уехать вместе с ним! Всё-таки двенадцать дней вместе. Но прошёл день, а нас всё не прицепляли к составу. И второй отдел спохватился. Поздно вечером 21 января, за девять дней до освобождения, в дверь вагона заколотили прикладом:
– Петкевич велено вернуть на колонну.
Вот оно! Всё! Конец. Стащив с нар свой деревянный чемодан, ощущая только дрожь и холод, я стала прощаться с моими товарищами.
– Держись!.. Смотри у нас!.. Как-нибудь всё наладится… Нас не забывай… – говорили мне, не пряча слёз. – Мы в тебя верим. Ты у нас вон какая!.. И как же это без тебя?.. Выше нос! Это же воля! Свобода!
Пришедшие за мной вохровцы торопили. Мы с Колюшкой сошли вниз. Поздний вечер. Тьма. Лютый январский мороз. Рельсы, пути. Двое конвоиров с автоматами. Звёзды в вышине. Если и было тогда что-то живым, то не я и не Коля. Приговоры с различием сроков раздирали нашу с ним жизнь на части.
– Хватит. Пошли, – пресёк прощание один из вохровцев.
Мы не могли отойти друг от друга. Как это – взять и своими ногами сделать от Коли шаг в сторону? Оставить его на пять лет одного за проволокой? Конвойные снова и снова торопили: «Хватит! Пошли!» Едва я вслед за охранниками дошла до поворота дороги, как никогда не срывавшийся, сдержанный Коля нечеловеческим голосом закричал:
– То-о-оми-и-и!
Крик не только повис – он пророс через затвердевшую землю. Услышав его, даже конвоиры смолкли. Не посмели одёрнуть. Не помня себя, мы с Колюшкой снова рванулись друг к другу.
Девять дней до освобождения я прожила на сельхозколонне вслепую, в надсадной тоске по Коле и диком страхе перед будущим. Вдруг в сознание прорвалась реальность: ведь я освобождаюсь. Ни при каких обстоятельствах меня уже в зону не впустят. Это значит, что я никогда больше не увижу Александра Осиповича. Я отправилась к начальству КВЧ просить разрешения съездить на Ракпас. Мне отказали. Я просила ещё и ещё. В конце концов изобрели командировку «для проверки красного уголка». Сквозь сильный снежный буран на Ракпас с трудом пробивалась не только я, но и буксующие грузовики. Я сошла на обочину, подняла руку: «Подвезите!» Кто-то сжалился. В Ракпасе долго не пускали в зону: «Непонятно, что за проверка. Непонятно, кто прислал. Что за командировка?» Я попросила сообщить в зону Борису: «Приехала. Не пускают». Борис побежал к командиру. Убедил. Впустили. Александр Осипович лежал в лазарете с пневмонией. Я села возле его больничной койки в мрачной, холодной палате.
– Тамарочка приехала! Ах ты, моя Тамарочка! Сумела-таки приехать! – тихим и слабым голосом повторял он. – Приехала, чтобы попрощаться. Всё-таки приехала? Да, да, попрощаться.
Не жалуясь ни на здоровье, ни на одиночество, он держал меня за руку и повторял:
– Ко мне при-е-ха-ла Тамарочка. Приехала. Ко мне. Спасибо!