– А знаете, блондинка, я вас сегодня во сне видел.
Опешив от «блондинки», я поинтересовалась:
– Что же ты видел?
– Видел, что вас не отпускал от себя какой-то седой мужчина. И называл вас – Тамарой.
Ну сущая ведь мистика, право. Дрёму с меня как рукой сняло.
– А как вас на самом деле зовут? – спросил провидец.
– Прибавь к тому, что во сне увидел, отчество: Владиславовна.
Одна ошибка затесалась в мальчишеское сновидение: седой мужчина меня – «отпустил». И всё-таки: что это? Никому я в вагоне не представлялась. В разговоры ни с кем, кроме них, не вступала.
– Не нравится мне, – заметил тем временем подросток, – что настроение у вас какое-то нестоящее, не наше.
– Хорошее у меня настроение, наше. Дорогую цену имеет такое настроение, юноша, поверь.
– Ну, меня-то вы не проведёте, – покровительственно усмехнулся подросток.
Раздобыв лист бумаги и карандаш и забравшись на третью полку, четырнадцатилетний лесничий принялся что-то усердно писать. Закончив, гордо протянул мне своё сочинение:
Бояться места нового не стоит.
Напрасно жизнь Вас новая страшит.
Напрасно Вас поездка беспокоит.
И сердце Вам неправду говорит.
Сибирь! Суровая природа.
И все четыре время года
Вы будете довольны ей.
И в тишине её ночей,
В морозном воздухе и звёздах
Найдёте столько чистоты,
И совершенств, и красоты,
Доселе будто невозможных,
Что Вы всем сердцем, всей душой
Не захотите в край иной.
Уж сколько раз бывало так: никого-то и ничего-ничегошеньки нет округ, хоть шаром покати. Обрывки, смута, тьма – и вдруг что-то блеснёт, или вовсе выкатит краешек солнца. Мальчик, явно читавший Пушкина, то и дело чем-то удивлял и скрасил мне дорогу в кромешную неизвестность.
Отец и сын взяли меня под свою опеку. Себе приносили по стакану чая – и мне. Себе на станциях покупали варёную картошку – и мне прихватывали. В Шадринск поезд прибывал ночью. Лесничий обещал, что они с сыном проводят меня до входа в здание вокзала. Спросил:
– А если не встретят?
– Как это не встретят? Телеграмма послана. Встретят непременно.
Платформу освещала пара тусклых фонарей. Встречающих у вагона не было. Отец с сыном донесли чемодан до станционного здания. Я не стала заходить внутрь, пока не различила напоследок через запотевшее окно хвостового комбинированного вагона лица двух славных людей, встретившихся мне на пути.
Я ещё надеялась, что кто-то меня окликнет. Тщетно. Меня не встретили! Захотелось незамедлительно сесть в обратный поезд, вернуться домой… Но никакого «дома» не было, само это понятие стало истинно пустым звуком. Замашки гордости – отменялись. В кармане гремело несколько пятаков. Хватило бы только на автобус до театра.
До города, сказали, километров пять. Транспорт ночью не ходил. В зале ожидания всё было заплёвано, грязно. Отыскав у стены местечко, я села на свой чемодан. Прислонившись к стене, перебыла в зале ожидания ещё одну в своей жизни окаянную ночь.
Часов в восемь утра вышла на привокзальную площадь. Листья на кустах в сквере были уже побиты морозцем, припорошены снегом. Ехать к театру? Рано. Люди из администрации появятся там часам к десяти. Самое трудное было – наскрести сил, чтобы как ни в чём не бывало явиться в театр и сказать: «Здравствуйте. Прибыла».
Остановка так и называлась: «Театр». Сойдя с автобуса, я увидела симпатичное деревянное здание театра и подходившего к его дверям директора Рувима Соломоновича Пологонкина. Он всплеснул руками: «Как так? Почему не дали телеграмму?» Легче было поверить, что телеграмма и вправду не дошла, чем выяснять как и что. Не заходя в театр, директор повёл меня в гостиницу. Одноместные и двухместные номера были заняты. Поместили в многоместный, на шесть коек, но пустой. Пообещали: «Сколько будет возможно, никого не подселим».
– Простите, что так неловко получилось… Завтра в десять утра – сбор труппы, – расшаркался директор.
Я закрыла дверь на ключ.
На столе красовался графин с водой и шесть стаканов вокруг. Чтобы согреться, я стащила с трёх кроватей одеяла клюквенного цвета, забралась под них. Ни на обед, ни на чай не было и рубля. В одно сбежались все, что только были на свете, обиды. Вместо того чтобы отогреться и поспать, я несколько часов кряду прорыдала.
День короткий. Быстро стемнело. Электричества я не зажигала. Сколько времени до завтрашнего дня, знать было ни к чему… В дверь номера постучали. Надо было встать, впустить постояльцев. А ведь обещали не подселять. Повернула ключ, открыла и… мало что поняла. Перед дверью в коридоре стояло человек восемь: впереди – женщины, чуть в стороне – приосанившиеся мужчины. Заходить в номер вроде бы никто не собирался.
– Вам кого?
– Мы актёры здешнего театра. Хотим видеть Тамару Владиславовну Петкевич.
Голодная, опухшая от слёз, я вынуждена была признаться:
– Это я. Простите за вид.
– Не беда. Пришли пригласить вас в кино. А хотите, завалимся куда-нибудь чайку попить.
Я отказывалась. Ссылалась на головную боль, на усталость после дороги.
– Отговорки не принимаются. Сами всё это проходили. Знаем, что такое оказаться одной в незнакомом городе. Одевайтесь. Мы вас ждём.
Так из зябкой бесприютности я прямёхонько попала в плен дружелюбия актёрской братии Шадринского театра. И сколько бы затем ни случалось недоразумений в этой труппе, ни одно из них не сумело побить память о том визите. Многие из сослуживцев остались в друзьях на очень и очень долгие годы.
Непосредственно моя театральная служба началась с непредвиденной сложности. К постановке в том сезоне были приняты две пьесы – «Хитроумная влюблённая» Лопе де Вега и драма болгарина Василёва «Земной рай». С замиранием сердца я подошла к группе актёров, столпившихся у доски, где был вывешен лист с распределением ролей. Моя фамилия значилась против роли Райны в пьесе «Земной рай». В какой-нибудь другой роли меня могла выручить молодость, живость, внешность. Роль старой матери требовала актёрского мастерства. Стоявшие рядом актёры пожимали плечами: «Может, описка, ошибка? Спросите». Но для объяснений директор вызвал меня сам:
– Не обессудьте. Пробовали и так и эдак. Иначе пьесы в параллель не расходятся. Обещаю: следующая роль – молодая героиня. Даю слово.
«Хитроумную влюблённую» должен был ставить главный режиссёр Николай Васильевич Зорин. Говорили, с ним работать интересно. Приезда второго режиссёра в театре ждали только к середине сезона, потому пьесу «Земной рай» поручили ставить актёру, правда имевшему звание заслуженного, – Александру Васильевичу Струженцову. Струженцов замечаний не делал, ничего не подсказывал. Надежда на режиссёрскую подмогу, на возникновение таинственного «языка», как это было с Александром Осиповичем, отменялась напрочь. На репетициях я видела, как у моих партнёров роли обретали очертания. А я, вникая в логику и смысл, не продвигалась ни на шаг.
Оплачивать одноместный гостиничный номер, в который меня в конце концов переселили, театру было не по карману. В актёрском общежитии мест не было. Директор снова вызвал меня и предложил переехать в театр, в одну из грим-уборных. На третьем этаже жил главный режиссёр с семьёй. Мне отвели комнату в тупике коридора на втором этаже, где располагался зрительный зал. Среди старых декораций отыскали что-то вроде тахты, притащили пару стульев, тумбочку. Прибитую к стене во всю длину комнаты полку я превратила в стол-шкаф-кладовую. Как ни переставляла я хлипкую мебель, никакими ухищрениями придать каморке уют не удавалось.
Заканчивались вечерние репетиции. Актёры покидали театр. Совершая обход, пожарник гасил свет. Здание театра погружалось в темноту и неправдоподобную, безжизненную тишь, которую нарушали неизвестного происхождения звуки: «дзень», «бух», «скрип». Каждому из них я пыталась отыскать объяснение, к каждому из них – привыкнуть. В лагере пугало многолюдье бараков, здесь – тьма опустевшего театрального здания. Дверь я закрывала на два поворота ключа.
За окном не просматривалось ни одного жилого дома. Повизгивая плохо привинченными гайками, мотался на ветру жестяной колпак уличного фонаря. Казалось, я, не умеющая освоить ни свободы, ни роли, нахожусь одна на заброшенном острове, и если не потеряла разум в лагере, то непременно утрачу его в этой островной затерянности.
Уже в октябре зима серьёзно заявила о себе. Мое жилище оказалось крайне холодным. Кажется, со второй по счёту зарплаты я купила электрическую плитку. Накаляясь докрасна, уложенная в незамысловатый керамический рельеф металлическая спираль начинала высвечивать в темноте убогую обстановку и только к утру немного согревала комнату.
Расхаживая по комнате ночами, я «боролась» с ролью старой матери, сын которой в конце Второй мировой войны переметнулся к фашистам. Узнав об этом, мать его проклинала. Как-то нечаянно я набрела на сходство собственного ощущения психологического тупика и безысходности со страданиями Райны. В одну из ночей, уже после двенадцати, решила дойти до сцены, чтобы проговорить роль там. Отворила дверь и… отпрянула. Враждебная тьма безлюдного театра, как живая, кинулась на меня и оттеснила назад. Неужели я после детства не научилась справляться с ней? Страшно. Холодно. Одиноко.
Сколько раз в подневольные годы нас перегоняли через черту не могу, вынуждая ликвидировать не, оставлять могу и надо. Только после этой насильственной ломки что-то могло сдвинуться. Подпольный, скрытый от глаз опыт и сейчас оказался единственным шансом избавиться от стыда перед самой собой и труппой. Через одушевлённые клубы и валы тьмы я всё-таки пробралась по коридору к сцене. Там горела контрольная лампочка ватт в шестьдесят. Налезая отовсюду, недобрая темнота ни на вершок не уступала себя. В ней будто доигрывались злодейские страсти поставленных здесь спектаклей.
Как на распевке: «до-ре-ми…» – я вызволила пропавший куда-то голос. Шёпотом стала задабривать враждебное пространство, начав не с роли, а до боли близкого «Мцыри»: