Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха — страница 17 из 107

– Будем надеяться.

В тот момент, когда Дима в сопровождении Гали появился за кулисами, Шарлотта на сцене разводила в камине огонь. Вскоре один из наследников должен был сесть за рояль. И вот реплика произнесена. Обычно за ней следовала вялая интродукция. А тут вдруг вместо невыразительного музыкального проигрыша – мощный взрывной аккорд, за ним – другой, сверкающая россыпь звуков, накат лавины. Аркан на горло. Почти испуг, потерянность в глазах партнёров. Неуместный концертный блеск смёл полспектакля разом.

И едва закончился акт, хор вопросов:

– Что это было?

Так, и только так могло выразиться человеческое смятение Димы, то, что привело его на Урал.

После спектакля находившиеся на сцене актёры обступили его:

– Сыграйте что-нибудь.

– Сразу? Сейчас?

– Именно!

Я разгримировывалась и слушала, как, отодвинув дорожную усталость, Дима музыкой передавал единственное, что было важно: опасение, вину и призыв. Нет-нет, конечно, я знала его! Знала! Ещё не поздоровавшись как следует, мы с Димой встретились в тот вечер – так.

Рядом с книгами, как самое ценное из имущества, было водружено Димино «приданое» – радиоприёмник ВЭФ. От одного его вида жильё поумнело. Обогревалась комната той же электроплиткой. На ней же я готовила обеды. Другого быта мы не знали.

Ни в театре, ни в музыкальной школе города вакантных мест не нашлось. Дима устроился руководителем самодеятельного вокального коллектива на Металлический завод и по совместительству подыскал место руководителя хора в одной из средних школ. Репетиции, ежедневные спектакли «на стационаре», «на выезде», Димина работа в двух местах поглощали сутки за сутками, почти не оставляя нам свободного времени.

Диме нравилось всё, что я делала на сцене. А для меня мерилом таланта был он. Лучшими минутами той поры были те, когда после спектаклей, в опустевшем театре он садился за инструмент. Музыка бессонно жила в его пальцах. Она была его сутью. Торжествовала она и тогда. Давным-давно моя несчастливая мама сказала: «Если бы мне пришлось второй раз выйти замуж, я вышла бы за пианиста». Ненасытимую тоску по музыке она, как видно, завещала нам с сестрой. У Валечки был красивый голос; когда она пела, то вся преображалась. А мою тоску по музыке утолял Дима.

Не отдавая себе отчёта в том, что учиняет с людьми многолетняя отвычка от семейной жизни, мы не слишком уверенно строили наши отношения. С выездных спектаклей я часто приезжала в три-четыре часа ночи. Сидя в грузовике, мечтала о кружке горячего чая, о вопросе: «Замёрзла? Устала?» Это, как мне казалось, должно было быть непременной частью нашего «вместе». Дима же к моменту моего возвращения досматривал второй или третий сон. Ему надо было рано вставать на работу. Я мысленно заклинала: «Люби меня, Дим! Люби! Не отходи от меня. Согрей! Совсем я не храбрец. Меня терзает неуверенность в себе. И никто об этом, кроме Александра Осиповича, не догадывается. А ты – должен!»

* * *

Начало марта 1953 года застало нас с Димой в том же здании театра, в том же эрзац-жилье. Неторопливо разгримировываясь после спектакля, я крутила колёсико приёмника, пытаясь набрести на что-нибудь интересное. Дима читал. Звук был приглушён. Среди музыкальных и словесных нагромождений на одной из радиоволн я вдруг расслышала какое-то несусветное сочетание слов: «…о состоянии здоровья Иосифа Виссарионовича Сталина». В дикторской нерешительности мне померещилась весть о конце вождя. Зло, которое казалось бессмертным, могло сгинуть?! Неужели? Как когда-то в Микуни, я сорвалась с места и как безумная закружилась в танце: «ОН болен! ЕГО не станет! ОН – прекратится! Ты понимаешь?» И мы – замерли.

«Бюллетень о состоянии здоровья…» передавался с достаточно большими интервалами. Третье марта. Четвёртое марта. Стихли все шумы жизни. И наконец – голос Левитана: «Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза, Совет министров СССР и Президиум Верховного Совета СССР с чувством глубокой скорби извещают партию и всех трудящихся Советского Союза, что 5 марта в 9 часов 54 минуты вечера после тяжёлой болезни скончался Председатель Совета министров Союза ССР и секретарь Центрального Комитета КПСС товарищ Иосиф Виссарионович Сталин».

Умер! Умер производитель ЗЛА, ЛЖИ, МУЧЕНИЙ!

Свобода! Кто о чём, а я о том, что откроют ворота всех лагерей, освободят всех, кто ещё жив! Вернут домой из пожизненных ссылок Тамару Цулукидзе, Александра Осиповича, Алексея и Миру Линкевичей, Льва Финка, Семёна Карина, Семёна Ерухимовича, освободят из лагеря Бориса, многих и многих друзей!

Объявили: «В театре состоится общегородской траурный митинг».

К театру стекался народ. Уповая на формулу «народ безмолвствует», мы с Димой заняли места в одном из последних рядов. Но у сидевших в зале людей, у выходивших на трибуну ораторов в выражении лиц, в тональности выступлений присутствовала не только скорбь, но и растерянность, чуть ли не паника. Кое-кому из пытавшихся выразить своё отношение к смерти вождя удавалось произнести три-четыре связные фразы, после чего следовали всхлипывания. По щекам у мужчин и женщин катились слёзы.

Уже на следующий день стали демонстрировать размноженные в прокате киноплёнки с заснятыми у репродукторов толпами граждан СССР, оплакивающих вождя. На таких же митингах, как наш, ораторы срывающимися от горя голосами произносили схожие слова: «Несчастье, постигшее народы всего мира… Дадим же клятву продолжить дело Великого Кормчего…»

Мы с Димой испытали на себе всю меру презрения сталинского режима к Человеку и теперь, глядя на происходящее, чувствовали себя свалившимися с другой планеты. Много лет мы были слиты с подневольными массами людей с «общим выражением лица», у которых были отняты семьи и честь. Суровые обескровленные лица, сомкнутые губы говорили о полной израсходованности физических и нравственных сил. И тогда, в марте 1953 года, меня поразило столь же «общее выражение» бесконечного горя по поводу смерти тирана. Я отказывалась видеть в истерии правду и подлинность человеческих чувств. Не могла понять, кого и что оплакивает многомиллионное население державы, кого продолжает называть: «отец родной»… Картина массового проявления горя свидетельствовала о какой-то жуткой одномерности или о всеобщем гипнозе. Проклюнувшаяся в душе вера, что с уходом Сталина всё встанет с головы на ноги, принуждала задуматься, где голова и где ноги у нас самих.

Ожидаемой политической амнистии между тем не последовало. Никого из «политических», отправленных в пожизненную ссылку, не вернули. Амнистия коснулась только осуждённых по уголовным статьям.

Не прошло и двух недель после смерти вождя, как меня пригласили в администрацию. Ссылаясь на выписанный пожарниками штраф за разрешение актёрам жить в здании театра, нас с Димой попросили переехать в «частный сектор». Домик, в который нас отселили, стоял на окраине Шадринска. Одноэтажный, покосившийся, без всяких удобств. Крашеные полы, тряпичные половики в тусклую бежево-зелёную полоску. В левом углу комнаты икона Казанской Божьей Матери. Под нею успокаивающе тихо горел огонёк в гранатового цвета лампадке. Чистая скатерть на столе. Зеркало над комодом. Кровать в углу. Несмотря на март, белый целинный снег за окном. Хрипловатый скрип калитки оповещал о возвращении домочадцев. Хозяйка, Анна Сергеевна, была добра и ненавязчива. После спектаклей и с выездов я спешила к Диме, в этот несуетный угол.

Разговоров о сыне мы с Димой не вели. Я продолжала искать его. Мука – никуда не девалась. Но здесь, в окраинной тишине, я сочла счастливым озарением мысль о возможности иметь второго ребёнка. Дочь! Чтобы всё с самого начала: кормить, растить, но не за проволокой, а на свободе, в согласии. Я хорошо помнила, как сильно горевал Дима, узнав о смерти своей дочери Стеллы. Не сомневаясь в том, что обрадую его вестью, сказала:

– Я жду ребёнка.

Дима испуганно, без раздумий обрубил:

– Что ты! Сейчас? Нет, нет! Не время!

Да разве я не понимала, что у нас нет своего жилья, нет необходимых вещей? Но ребёнок – это уже семья, тепло, смысл. Мы – двое работоспособных людей. Так почему же «не время»? Не было в моей жизни поры, когда рождение ребёнка было бы своевременно. Не было и уже не будет.

– Сейчас невозможно, – твёрдо повторил Дима. – Я был бы легкомысленным человеком, если бы сказал: «Да. Я рад».

Излишне было разъяснять, почему мне так необходим ребёнок. Дима был одним из самых близких свидетелей того, как меня лишили сына. Я смотрела в его глаза. Ждала более убедительных доводов. Не понимала, где и в чём они увязли. Это привело к нашей первой тягостной размолвке.

Дима навещал меня в больнице. Говорить было не о чем. Мы вместе вышли из одной катастрофы, и я не могла понять, как, решившись на семейную жизнь, можно так по-разному понимать её смысл.

Наверное, то, что произошло через несколько дней после моей выписки из больницы, можно назвать безжалостным срыванием бинтов с незаживших ран. Наездом грузовика. А возможно, и роком.

Дима уходил на работу рано. Возвращался поздно. В то утро, ещё до моего ухода в театр, он вернулся бледный, совершенно раздавленный.

– Что стряслось? Боже мой, что?

– Меня уволили!

Для таких, как мы, увольнение с работы без предупреждения было преамбулой ареста или других репрессивных мер.

– За что? – вырвался у меня трижды бессмысленный вопрос.

Заводское начальство гордилось тем, что заполучило такого музыканта. Вокалисты на заводе объяснялись Диме в любви.

– Так за что всё-таки? За что?

– Вызвали в отдел кадров, сказали: «Вы уволены». Ничего не захотели объяснять. Я настаивал. Направили к секретарю парторганизации. Тот что-то мямлил, мямлил, в результате сказал: «По распоряжению секретаря горкома партии. Отсидевшим по политическим статьям работать на идеологическом фронте не положено».

Музыка – идеологический фронт? Распоряжение секретаря горкома партии ставило точку на всех других попытках устроиться на работу по специальности. Я растерянно спросила: