– Что делать?
– Завтра же уезжаю отсюда, – ответил Дима.
«Уезжаю»? Вместо «уедем»?!
– Куда?
– Обратно на Север. В Княжпогост. Меня оттуда не хотели отпускать. Там мне работа гарантирована.
Молча, про себя, я взмолилась: «Опомнись! Забери произнесённое назад! Не говори слов, которые исключают меня из твоей жизни!» И когда схлынула обдавшая холодом волна, уже отстранённо прокомментировала:
– Что ж, пожалуй! Кстати, ты забыл, что я сидела по той же статье?
– Уедем вместе, – спохватился он, – вместе поедем в Княжпогост или в Микунь.
– То, что я оттуда сбежала, что на меня объявлен всесоюзный розыск, ты забыл тоже?
Наверное, Дима никому не должен был отдавать свой выигрыш – выжил, освободился. А я не должна была укорять его за слова: «Завтра же уезжаю отсюда». Всё так. Но какая-то правда о нашем ненадёжном «вместе» вышла наружу.
В театр я шла, готовая к увольнению. Неохотно и лаконично Рувим Соломонович сказал:
– Работайте спокойно. Что касается вашего мужа, поверьте, я пытался помочь, но сделать ничего не смог.
Посвящённый в этот вопрос член партбюро театра рассказал мне, как, прибегнув к доводу «производственной необходимости», директор просил в горкоме партии оставить Петкевич доработать в театре до конца сезона, поскольку в случае её увольнения расписанный на параллельные спектакли репертуар повалится. Театр останется без гастролей. К вящей моей досаде, правду мне тогда сказали не всю. Упрашивая оставить меня в театре, директор вынужден был поручиться за меня собственным партбилетом. Это, как и то, что наше выселение из театра было также санкционировано горкомом партии, стало мне известно значительно позже. Мы, оказывается, в любое время могли «совершить диверсию» в театральном здании. В высокой инстанции о подобной опасности говорилось совершенно серьёзно.
Нас с Димой обошёл повторный арест. Обошла ссылка. Нам припасли задачу: проверить себя «вольной» жизнью. Наш брак не был официально зарегистрирован. Его чувство было скорее влюблённостью, чем страстной любовью. И в тот момент всё свилось в тугой узел и подчинилось новой, более жёсткой и более современной логике: правота Димы насчёт идеи завести ребёнка разумна и не идёт ни в какое сравнение с моим легкомыслием. Он отрёкся от меня при первом наплыве страха – и возвращение на Север стало для него единственным реальным выходом.
Я знала, и он знал, как растекается по жилам человека безобразие страха и как неверно в нашем положении считать это постыдным. Памятуя его поддержку в моей истории с микуньским ГБ и видя, как сейчас запаниковал он сам, я пожалела его и пожалела нас с ним вместе. Оставшись в тот день вдвоём в тишине ветхого дома на выселках, мы больше не гадали, что ещё готовят для нас партийные власти города. Мы простили друг другу всё вырвавшееся сгоряча, отыскали нужные друг другу слова.
Нам обоим хватало бесконечных потерь. Но я по-прежнему не умела расставаться с близкими, оставаться без них. Когда отняли сына, в буквальном смысле слова билась головой о стену. Теперь вслух не стонала, ни о чём не спрашивала и ничего не просила. Дима фактически уезжал из Шадринска так, как недавно бежала из Микуни я.
Перед произволом и беззаконием бессильны и возраст, и опыт. Способы лишать достоинства в те годы не знали границ, не имели табу: «Не подпишешь, что ты шпион и сволочь, растопчем твою жену (или мужа), твоих детей, тебя самого». Естество человека пропарывалось до инстинкта: «Жить!» А затем – глубже, до мольбы: «Помоги, о Боже, не жить!» Выкупая у режима право уцелеть самим, его исполнители садистски добирались до вековых глубин природы, извлекали на поверхность женское и мужское начала, швыряли его на свою «наковальню» и расплющивали. Всё оскорбляли в женщинах. Из мужчин выделывали немужчин. Без этого знания нас представить нельзя.
В память врезалась одна, сравнительно безобидная сцена. Приезжая после Колюшкиной смерти из Микуни в Княжпогост, я носила передачи его друзьям. Ждала, когда их строем поведут с работы в зону. В один из приездов шла по краю деревянного тротуара вдоль канавы, заполненной пористым весенним снегом. Надо было поравняться с Жорой Бондаревским и Серёжей Аллилуевым, чтобы они изловчились и перехватили у меня сетку с провизией. Не рассчитав расстояния, я оступилась, упала и по пояс провалилась в канаву. Строй уркаганов взорвался животным гоготом. Хохотали они, хохотал конвой (там это называлось «ржать»). Я барахталась в снегу, пытаясь выбраться из канавы. Лишённый возможности выйти из строя, Жора поднял руки к небу, грохнулся на оба колена и взвыл от беспомощности: «Помогите же ей!» Со словами: «Ишь жалостливый какой!» – конвоир огрел его по спине прикладом. Кто-то из идущих сзади зэков рывком подхватил его под руки. Дикое «сообщество» протопало мимо.
После отъезда Димы, возвращаясь из дальних выездов домой, я заставала хозяйку Анну Сергеевну за вязаньем. Она тут же откладывала его в сторону и торопила:
– Скорей, скорей снимай обувку. Вон, нагрела тебе горячей воды, ставь ноги в бадью. Пей быстрее чай с малиной. Не раздумывай.
Мне не хотелось уезжать от неё. Но когда в театральном общежитии освободилась комната, меня обязали туда переселиться. Театр в таких случаях прекращал оплачивать частное жильё. За моим ничтожным имуществом из театра прислали заморённую клячу. Я водрузила на телегу свой заслуженный дощатый чемодан. Лошадка тронулась с места. Мы с хозяйкой шли следом. Похоже, ей давно хотелось сказать то, на что она тогда решилась:
– Ты на своего Дмитрия обиды не держи. Он у тебя медленный, не вдруг раскроется, но уж как тебя любит.
Откуда так много знала про мирскую жизнь монашка Нюра в Урдоме? Что углядела никогда ни о чём не спросившая ни про Диму, ни про меня отшельница Анна Сергеевна? Откуда вообще берётся пронзительное понимание житейской казуистики у женщин, не имевших ни мужа, ни детей?
Театральное общежитие было крайним домом на западе города. Радостью в нём стал вид из окна, выходившего на пашни, реку и дальний лес за ней. Ни одно строение не заслоняло бескрайности этого простора. С удалью смертных сражений загрохотали весенние громы. Слепили молнии. Обрушивались ливни. Природа расправлялась с задержавшейся зимой. Я – с собой.
После постановки «Невольниц» в Шадринск приехал новый режиссёр. Познакомившись с труппой, он предложил в репертуар пьесу Островского «Грех да беда на кого не живёт». Я получила роль Татьяны, жены купца Краснова, которого играл он сам.
Профессию режиссёра я изначально считала одной из самых мудрёных. Как может один человек вместить в себя знание истории, декораций, костюмов, жанровых особенностей пьесы? Как может проникать в головокружительные глубины человеческой психологии? Потому я была не на шутку смущена, когда во время застольных репетиций новый режиссёр всё чаще и чаще обращался не то ко мне, не то к труппе: «Давайте послушаем, что об этом думает Тамара Владиславовна».
Припоминая то, что в жизни поражало, удивляло, я пыталась фантазировать, додумывать, почему персонаж совершает тот или другой поступок. Интерес, который проявляли в труппе к моим кустарным экспромтам, превращал репетиции в ежедневный экзамен на тему, сформулированную Александром Осиповичем: «Как подчинять безбрежность психологического и психического – творческому». Меня стали шутливо называть «подпольным режиссёром». Прозвище закрепилось и во многом изменило отношение труппы ко мне.
Однажды к нашему актёру Игорю Шолохову на несколько дней приехал друг – артист тамбовского театра Танин. Игорь пригласил всех на чай. Гость из Тамбова перечислял названия пьес, которые были в репертуаре их театра, рассказывал о труппе, гастролях, о главном режиссёре Галицком, с которым «захватывающе интересно работать». Я жадно вслушивалась во всё, что касалось других театров, других городов, поскольку ждала конца сезона, чтобы тут же уехать из Шадринска.
Как-то в начале апреля директор театра попросил зайти к нему в кабинет до репетиции:
– Не хочу вас мучить, но вынужден просить подробнее рассказать, за что вы сидели. За что именно?
В кабинете настойчиво звонил телефон. Не желая отвлекаться, Рувим Соломонович несколько раз снимал трубку и снова клал ее на рычаг. Но телефон продолжал звонить, и ему в конце концов пришлось ответить. Что-то его крайне удивило:
– Подожди, подожди. С чем ты меня поздравляешь? Нет. Ещё не читал… Да брось ты. Быть не может…
Едва он закончил разговор, как телефон затрезвонил снова. Звонок следовал за звонком. Директор принимал поздравления, кого-то поздравлял сам. Я поднялась, чтобы уйти, но он, энергично жестикулируя, указал: «Сидите, сидите. Не уходите». Прикрыв рукой трубку, прошептал:
– Сейчас, сейчас. Вы уже поняли, о чём идёт речь?
Разумеется, поняла: о «деле врачей». По телефону Рувим Соломонович то и дело упоминал имя Лидии Тимашук, раскрывшей заговор «убийц в белых халатах». Радиопередачи, газетные статьи зимой 1953 года с энтузиазмом подогревали «гнев народа», который должен был «переполнить чашу народного терпения». Готовилась массовая депортация евреев. Для приёма составов с рабочей силой в Биробиджане, по слухам, строили бараки – для советских евреев создавали резервацию. Значит, судебный процесс над врачами по каким-то причинам отменяется? Поистине – событие сверхнормативной значимости!
Пытаясь разобраться, как и за что сидела я, хороший человек Рувим Соломонович ни сном ни духом не ведал, насколько сам был близок к тому, чтобы угодить в запланированную властью «кампанию». Шквал телефонных поздравлений заставил задуматься ещё раз: как же задавлены все окружающие, если до момента официального «отката назад» жители провинциального Шадринска не решались ни на вскрик отчаяния, ни на слово протеста.
Мы замалчивали своё прошлое, «очередники» – своё настоящее. Одни хоронились от других. Отчего же рыдали люди 5 марта? От боязни, что такая жизнь могла смениться на какую-то другую?