Неожиданно на вокзал приехал начальник Управления культуры из Кургана – Кауров. Тот, что просил: «Покажите мне актрису, которая играла Райну».
– Приглашаю вас с мужем на работу в Курганский театр. Соглашайтесь – не пожалеете. Повышу оклад. У вас будут роли. Для мужа есть работа в музыкальном училище, – соблазнял он нас. – Что-нибудь сообразим с жильём.
За приглашение «классом выше» мы поблагодарили, но тоже отказались.
Решение уехать было неколебимым. Жить надо было ближе к центру. Мне надо было искать сына.
Глава четвёртая
Едва Шадринск остался позади и мы с Димой начали прикидывать ближайшее будущее, как обнаружилась обескураживающая несводимость наших взглядов. Во всяком случае, на два главных для меня вопроса.
Только психологическим казусом можно было счесть Димино неодобрение моих планов продолжать работать в театре. Довод приводился самый удручающий: «Актёры – народ легкомысленный». «Да Дима ли это? Что с ним? – недоумевала я. – Ни единым словом не обмолвиться об этом раньше – и вдруг? В Москву на биржу, как он писал и как говорил в Шадринске, мы должны поехать вместе, чтобы я устроилась в театр. Как понимать этот сбой?»
Вторым нерешаемым вопросом была встреча с Борисом. Едва я заикнулась о том, что считаю необходимым объясниться с ним и с Александрой Фёдоровной, как Дима восстал:
– Прошу тебя – не надо. Никакой надобности встречаться с ними нет.
Дима ведь знал, в какой критический момент Александра Фёдоровна укрыла меня. Я была убеждена, что он скажет: «Разумеется, объяснись. Сними с души тяжесть, станет легче». Самолюбие? Ревность? Не без этого. Но есть же что-то безусловное? Принять точку зрения Димы значило перестать быть собой.
В Москве Дима повёз меня куда-то на окраину, к хозяйке, у которой снимал комнату в свой первый приезд. Пробиться через его предубеждения было нелегко, но мне это удалось. К вечеру следующего дня, бог весть с каким стеснённым сердцем, я позвонила Борису.
– Куда бежать встречать? – нетерпеливо спросил он.
– Я приеду сама.
Сиял Борис, лучилась размягчённая и счастливая Александра Фёдоровна. Всё дышало простодушием радости ОСВОБОЖДЕНИЯ сына. Более неподходящего момента для моих излияний нельзя было придумать. Потребность быть прощённой граничила с кощунством.
– Ты отдаёшь себе отчёт, малыш, в том, что происходит? Отдаёшь? Мы оба на свободе! Я – вольный человек! Смотри на меня. Как я тебе? А? – весело громыхал Борис. Заглядывал в глаза, проламывался в моё закрытое сердце. – Ты что? Я же – вот. Разве не видишь? Ну где ты? Где? Очутись рядом. Да пойми же: я благодаря тебе, ради тебя выжил! Дошёл до тебя – единственной!
Слишком это оказались разные вещи: читать объяснения в письмах – и приноровиться к другому человеку в его собственном доме, в счастливые дни освобождения.
Борис маневрировал, одну тему сменял другой. Не закончив рассказывать, как получил документы об освобождении и, выйдя из зоны, даже не оглянулся на неё, переключался на разговор о том, что с ним было, когда он узнал об объявленном на меня всесоюзном розыске. Подробно рассказывал, как, заставив себя хладнокровно проанализировать ситуацию, пришёл к выводу, что финт гэбистов с их «челюстным инстинктом» и мёртвой хваткой был не более чем шантаж: они якобы рассчитывали психологически «раскрошить» меня. Во время чаепития он продолжал рассказывать, как заезжал в Микунь проститься со скульптурами и картинами, которые создавал там для Дома культуры. Моё смятение росло, я чувствовала, что близка к обмороку. К счастью, Александра Фёдоровна вышла из комнаты, и Борис наконец решился:
– Слушай, ты о Диме? Да? Ты что, в самом деле не понимаешь, что это ошибка? Твоя ошибка. Я тебе писал об этом. Ты просто отупела от того, что натворила. Очнись, я тебе говорю. Никогда тебя не упрекну. Ни единым словом. Прими мою клятву: клянусь!!!
– Дима – мой муж. Я его люблю.
– Нет! Нет! И – нет! Ты сошла с ума! Такое случается. Постепенно ты обретёшь разум.
– Я пришла сюда не для того, чтобы ты разговаривал со мной как с больной…
Тем не менее разговоры вокруг да около всё продолжались, пока не вернулась Александра Фёдоровна, чем-то напуганная:
– Тамара, тебя к телефону. Мужской голос. По-моему, пьяный.
Звонить сюда мог только Дима, и то непонятно как. У хозяйки, где мы остановились, телефона не было. Телефонного номера Бориса он не спрашивал. Самым же невероятным было представить Диму пьяным. Так же невероятно, как и себя.
Звонил Дима. И он был – пьян:
– Ты скоро придёшь? Я не могу больше ждать, Тамарочка. Пойми: не могу…
– Пожалуйста, Дим, не торопи меня. Тебе не о чем беспокоиться! Прошу, дай мне время.
Борис разъяснений – не спросил. Молча давал понять: я – палач не только его любви, но и его Ма.
В своё время он не разрешил объяснить Александре Фёдоровне, почему мне пришлось уехать с Севера. И на этот раз всё осложнял его запрет: «Ничего не смей говорить Ма. Я всё расскажу ей сам». Их дружное «Ну наконец-то!» при моём появлении яснее ясного говорило, что Борис своего обещания не выполнил, ничего Александре Фёдоровне не рассказал. Может быть, скажет сейчас?
– Мама, сядь. Есть разговор.
Раз «мама, сядь», значит сейчас и скажет… Нет, ничего подобного! Он обратился к нам обеим:
– Давайте-ка обсудим, други мои, сообща, на что мне нацеливаться, чем, по вашему просвещённому мнению, следует заняться? Писать? Рисовать? Стать учителем? А может, и того проще: тапёром куда наняться?
Александра Фёдоровна необычайно живо подхватила важную тему:
– Если хотите знать, что думаю я, то прежде всего Борюнька должен закончить художественное училище. А затем? Затем – иллюстрировать книги. У него это получится превосходнейшим образом. Как ты считаешь, Томочка?
Моя жизнь проживалась преимущественно в обстоятельствах абсурда. И сейчас, принимая участие в том, из чего себя исключила, я выглядела пародией на самоё себя. Ум заходил за разум. Мелькнуло даже: «А может, они в сговоре?» Но, глядя на счастливую Александру Фёдоровну, я всё равно не могла бы решиться встать и выговорить: «Я пришла, чтобы объясниться. Ваш сын не разрешает сказать, что я вышла замуж».
Я ожидала милости – от Бориса! От реального, свободного Бориса. Эта милость задержалась в пути, но вот-вот, сейчас схлынет волна дикой неправды… Надо переждать!
Пробило двенадцать ночи. Последние секунды, чтоб перехватить инициативу, избавиться от гибельной одури вины… А он всё продолжал:
– Первое, что мы сделаем: поедем на юг на теплоходе «Россия». А до того пойдём в Третьяковку. Я буду блистать знаниями, а ты будешь в меня влюбляться!
Я понимала: это страдание в той фазе, когда оно уже оборачивается наглостью. И тогда наконец смогла возмутиться. Поднялась и твёрдо заявила:
– Хватит! Я ухожу. Возникнет надобность поговорить, сделаем это когда-нибудь.
Браваду его как рукой сняло. Он тут же измученно, чётко сказал:
– Ты уже разгромила меня и всё вокруг. Ты это уже сделала. Так погоди немного. Совсем немного, раз этого не отменить.
– Че-го ты хо-чешь?
– Выслушай меня до конца.
– Что ещё не сказано? И – зачем?
– Затем, чтобы помочь мне устоять на ногах… Ма я об этом рассказать не могу. Ни сейчас, ни потом. Она не вынесет. А ты – должна выслушать! Должна! Понимаешь? Пока ты не выслушаешь меня, я ещё не на свободе… Вынь меня оттуда. Дай руку! Помоги! Ты помнишь зону Сольвычегодска? Знаешь, что последние шесть месяцев я провёл в этой страшной зоне? Не знаешь только, что я там пережил. Я берёг тебя, не писал. Но раз так… Это чистейшей воды случай, Томушка, что я сейчас в Москве, что могу тебе всё рассказать. Прошу, сядь.
Стрелки на часах показывали далеко за полночь. Я хотела быть не здесь, а возле Димы. Но это беспощадное, пригвоздившее к месту слово Бориса: «Должна»… Каким образом он каждый раз отыскивает эти глубинные пункты недоразвитой натуры? Его просьба выслушать не возымела бы надо мной силы, если бы я сама не несла в себе этого порабощающего должна!
Во всех подробностях Борис стал рассказывать о спровоцированной охраной кровавой бойне между русскими и узбекскими уголовниками. О том, как они добивали друг друга кусками водопроводных труб, свезённых к кухне; как русские подожгли барак с узбеками, из которого стали вываливаться живые факелы; как в безумии предсмертного метания люди догорали в зоне, а с вышек косили из пулемётов тех, кто кидался к заградительной проволоке; как окровавленного Бориса пожалел какой-то уркач, втащил в чужой барак со словами: «Ты ж одной ногой на воле, падло, спрячься». И как утром именно его вызвал к себе командир охраны. Приказал пойти в уцелевший от пожара отсек барака и переписать оставшихся в живых узбеков. Идти предстояло к тем, кто готов был зарезать первого же русского.
– Там находились вконец озверевшие люди… Я распинался перед ними, Том, что-то доказывал. До сих пор не понимаю, как они дали мне выйти оттуда…
Бориса бил озноб. Меня тоже. Я понимала состояние ввергнутого в жуть человека, его потребность рассказать об этом другому, но поражалась, как расчётливо Борис выбрал время для страшной исповеди. И сама, с безупречностью точно выверенного прибора, отмечала, что теряю и Диму, к которому так стремилась, и Бориса, который по-гэбистски «крошил» ненавистную ему часть моей жизни. Страшная история о бунте уголовников прикрывала нашу с Борисом схватку. Всем, что было дано Богом, что было генетически заложено в нас, мы бились за жизненно необходимое для каждого. Не пресекая этого хлещущего отчаянием и недобрым умыслом потока, я проигрывала битву. А пресечь исповедь Бориса означало для меня тогда предать всё, чем мы были связаны не только с ним, но и с Димой, с Александром Осиповичем, с Хеллой, с Колюшкой.
Подспудно я ещё пыталась сообразить, где находится район, в котором мы с Димой поселились. Я помнила номер трамвая, на котором приехала, название остановки и дом напротив нее. Транспорт, понятно, уже не ходил. Было около трёх часов ночи. Я окаменело дослушивала нечеловеческую историю Бориса.