В Кишинёве, как в Шадринске и в Чебоксарах, письма я получала на адрес театра. На конверте со справкой о реабилитации красовался штемпель Генеральной прокуратуры, и просматривавший почту одновременно со мной главреж спросил:
– Что это за казённое письмо вы получили?
Я поделилась с ним новостью. Не знаю, как и чем его проучила судьба, но он с необычайной горячностью стал меня убеждать:
– Безотлагательно, сию же минуту поставьте в известность секретаря парторганизации о том, что вас реабилитировали. Сходите к нему сейчас же. Покажите эту справку. А ещё лучше – сами зачитайте ему текст.
– Это так нужно, Евгений Владимирович? – озадаченно пыталась я уточнить то, что, оказывается, происходило за моей спиной.
– Вы же разумный человек. Неужели не понимаете? Вы и мне развяжете руки.
На пост секретаря парторганизации был тогда избран крепкий, уверенный в себе, имевший звание «народного» актёр N., по амплуа – социальный герой. До макушки оснащённый доверием партийных властей города, он вёл себя в театре как хозяин. Его безапелляционные высказывания по поводу сыгранных ролей, тех или иных актёрских проступков были равнозначны резолюции: «Обжалованию не подлежит». Своё изначальное недружелюбие по отношению ко мне он не считал нужным скрывать. Я это недружелюбие старалась игнорировать, а как партнёры мы, по счастью, в спектаклях не встречались.
– С чем пожаловали? – спросил он.
– Хотела показать вам эту справку…
Верховный суд
Киргизской Советской Социалистической Республики
Верховный суд Киргизской ССР сообщает, что Постановлением Президиума Верховного суда Киргизской ССР от 17 января 1957 года приговор судебной коллегии по уголовным делам Фрунзенского облсуда от 4 мая 1943 года и определение Судебной коллегии Верховного суда республики от 18 мая 1943 года в отношении Петкевич Тамары Владиславовны ОТМЕНЕНЫ и дело ЗА НЕДОКАЗАННОСТЬЮ предъявленного ей ОБВИНЕНИЯ ПРЕКРАЩЕНО.
Петкевич Т. В. ПОЛНОСТЬЮ РЕАБИЛИТИРОВАНА.
Быстро пробежав глазами текст, он, как игральную карту, метнул справку на стол и вдобавок отпихнул её рукой в мою сторону:
– Торопятся они с реабилитацией врагов народа! То-ро-пятся!
У меня с языка рвался вопрос: «Кто – они?» Он ведь явно имел в виду некую часть своей партии. Парторг продолжал бушевать:
– Я как не доверял врагам, так и не буду доверять!
В кабинете парткома, кроме нас двоих, не было никого. Ему незачем было так рьяно демонстрировать чистоту своих убеждений. Но кровная и классовая ненависть к «врагам советской власти» въелась настолько глубоко, что всё в нём клокотало.
– Такие, как вы, зависели и всегда будете зависеть от нас! – громогласно заверял он, всё больше распаляясь.
Я была не готова к откровенному проявлению подобной биологической злобы. Обещала себе, что больше никогда не разрешу этим людям заходить за демаркационную линию, касаться моей жизни. Но парторгу удалось возвратить меня в идеологическую реальность. Удалось!
Сразу вспомнился один эпизод. До окончательного переезда в Кишинёв я жила с Олей в одном гостиничном номере и постоянно убеждалась, как жёстко обходится жизнь с этой поразительной женщиной. Она ездила по республике, знакомилась с людьми, вникала в их интересы, проблемы, в их правду. Сама писала сценарии, снимала по ним документальные фильмы. Поездки к Александру Осиповичу в Весёлый Кут, к старой матери и сестре в Одессу разрывали её на части. На её заработок существовали три семьи. При её неимоверной занятости редко удавалось поговорить о насущных политических проблемах времени.
Возвратившись как-то в номер в неурочный час, я застала там соседку по гостинице. Она что-то искала в Олиных бумагах. Я не стала требовать объяснений. Хватало и увиденного.
У Оли я спросила:
– Где служит твоя соседка?
– В органах госбезопасности. Кажется, в звании лейтенанта. А что?
– Олечка, она рылась в твоих бумагах.
Менее всего я ожидала, что Оля может вспылить, но она вспылила:
– Тебе показалось.
– Отнюдь. Я застала её за этим занятием.
– Мы симпатизируем друг другу. Она часто ко мне заходит. Что-то забыла у меня, наверное. Вот и всё.
– Не похоже! – растерянно возразила я.
– У тебя больное воображение, Томик. Мне жаль тебя. Ты, видно, уже не можешь иначе трактовать самые простые вещи. Давай прекратим этот разговор.
Что меня так обескуражило? То, что Оля осудила мою подозрительность? Её наивность? Несовпадение нашего опыта? Я долго мучилась, пока не поняла, что Оля таким образом защищает не соседку, а шаткость собственных взглядов, пытаясь примирять непримиримое. Когда-то в юности я и сама рассудила похожим образом: «Раз слежка неизбежна, какая разница, сколькими стукачами мы обставлены?»
Под предлогом медицинских обследований Оля периодически вызволяла мужа из Весёлого Кута. Неприятности из-за того, что ссыльный Александр Осипович задерживался в больницах Кишинёва дольше положенного срока, судя по всему, отводились от Оли двусмысленным попечительством лейтенанта Н. Две разные модели мира были плотно притёрты друг к другу.
Когда Оле наконец выдали ордер на девятиметровую комнату в двухкомнатной квартире, в ветхом флигеле в нижней части города, то ордер на большую комнату в этой же квартире получила Н. Её соседство, разумеется, предписывалось ведомством ГБ. Мы с Димой тоже были поднадзорными этой молодой, внешне привлекательной женщины. «По крайней мере, мы в руках профессионала», – уговаривала я себя.
Через год после того, как мы оба получили справки о реабилитации, реабилитировали и Александра Осиповича. Имея соответствующую справку из Военной коллегии Верховного суда, Оля могла на законных основаниях перевезти мужа к себе, в Кишинёв. После отбытия трёх сроков, обошедшихся ему в двадцать пять лет, получалось, что вместе они прожили не более шести. Муки и благо их воссоединения после восемнадцати лет разлуки мне довелось увидеть воочию.
Произошло нечто такое, о чём никто из нас не смел и мечтать: мы с Александром Осиповичем на воле, живём в одном городе. Стоит всего-навсего пройти два небольших кишинёвских квартала и позвонить в дверь. Лагерная переписка, визиты в Весёлый Кут сменились общением без регламента. Можно было бы даже добиться для него договора на постановку в театре. Увы, было слишком поздно, как заметила однажды Оля.
Десять лет назад, на Севере, в одной из бесед Александр Осипович сказал:
– Как только почувствую себя неполноценным, сам уйду из жизни.
В периоды отчаяния я тоже не раз приближалась к броску «в никуда». Однако не готова была понять, что этот шаг можно совершить не в состоянии аффекта, а сознательно. Сомнения рассеял один старый врач с глухой отдалённой колонны, которую наш лагерный театр посещал в лучшем случае раз в году. У людей, находившихся в таких заброшенных углах, потребность в доверительной беседе перевешивала все прочие соображения, включая возрастной отрыв. От старого доктора Золотницкого я услышала и навсегда запомнила скупую и чёткую установку: «С распадом личности не смирюсь. Уйду из жизни – сам».
Впоследствии мы узнали, как скрупулёзно доктор Золотницкий подготовился к самоуничтожению: написал на волю прощальные письма; сделал полную опись лекарств, хранившихся в медпункте в ящичках «А» и «Б»; оставил записку: никого в его уходе не винить! Сам «сочинил» себе яд и – принял его.
Меня потрясла готовность человека трезво оценить своё состояние, призвать на помощь собственную волю и поставить на жизни точку. И с той поры я постоянно опасалась, что Александр Осипович может прибегнуть к тому же. Он был измучен ссылкой, непризнанием, лишился многих своих трудов при лагерных обысках, но свой дух и интеллект полностью сохранил.
Когда, приезжая в Весёлый Кут, я пересказывала Александру Осиповичу итальянские картины, которые тогда так потрясали – «Рим в 11 часов», «Похитители велосипедов» и другие, – он сокрушался: «Я безнадёжно отстал от всего, что сейчас делается в кино. А ведь мог бы помогать Олюшке». За маленьким письменным столиком в их девятиметровой комнате Оля сидела вечерами, сочиняя и правя свои режиссёрские сценарии. Утрами, когда она уходила на студию, это место занимал Александр Осипович.
Кинорежиссёр-документалист, Оля много ездила по Молдавии: на поезде, на дрезине, на «газике». В холод, в жару. Её киноленты о медиках-кардиологах, о мастерах из молдавских сёл трогали душу человечностью, были теплы и поэтичны. Она пробовала привлечь к работе мужа, просила послушать тот или иной сценарный план, советовалась с ним. Однажды не выдержала: «Тебя это не греет! Ты так снисходительно всё выслушиваешь, Сашенька!» Скорее всего, она была права. Двое близких, родных людей, в прошлом связанных общими идеями и одной профессией, теперь могли бы, как мне казалось, создать на материале одного и того же исторического отрезка времени взаимоисключающие фильмы.
Для того чтобы оставаться реальной материальной базой семьи, Оля обязана была заботиться о том, чтобы в «идейном» плане к её фильмам нельзя было придраться. Как честный, искренний человек, она всеми силами старалась удержать хоть какое-то внутреннее согласие с собой и реальной жизнью. Оптимистическая модель мира, утверждавшаяся в искусстве того времени, служила ей ориентиром, несмотря на судьбу Александра Осиповича.
Душевная зажатость Александра Осиповича, напряжённость его сцепленных рук, сознание ненужности и бессилия тем временем убивали его. Он жил где-то в глубинах жизни, в мире вечных, несуетных истин. Но существовал там один. Любя одного и другого, я страдала за обоих. Видя, как бьётся Олюшка, проникалась глубоким сочувствием к её бесконечной битве «добытчика». А в утешение сознающему своё иждивенчество и бессилие Александру Осиповичу вообще не находила слов. Поистине это была душераздирающая драма.