Вскоре к тому же произошел тяжелейший разлад с Хеллой.
Наезды Хеллы в Весёлый Кут не вызывали особых осложнений. Её обожание Александра Осиповича и уважение к Ольге удерживали ситуацию в границах достойного. Визиты же в Кишинёв, на девятиметровую площадь, осложняли существование хозяев дома.
В одно из своих посещений, поддавшись соблазну, Хелла прочла полугодовой давности письмо Александра Осиповича к жене. Он писал, что устал от затянувшегося пребывания Хеллы в Весёлом Куте. На Хеллу, благословлявшую всё связанное с Александром Осиповичем, вплоть до стихийных бедствий (я помнила, как во время обильного снегопада она повторяла: «Пусть бы навсегда засыпало, только бы сидеть там возле него»), письмо подействовало так, как если бы её смертельно ранили. Скрыть свою реакцию она не смогла. Долго закрывавшая на всё глаза Ольга Петровна возмутилась и сказала, что больше не хочет видеть Хеллу. Хелле пришлось уехать.
Поступок Хеллы заслуживал осуждения. Но мы были подсудны иным законам. Я, во всяком случае, знала, что такое запредел её дремучего одиночества. Кроме Александра Осиповича и нескольких друзей, на этой земле у неё никого и ничего не было. Ею двигала потребность убедиться в том, что она хоть что-то значит для Александра Осиповича.
Вышвырнув нас из жизни, действительность ничуть не печалилась. Это нам самим не давали покоя непрожитые, неистраченные жизни, наши невостребованные силы. Оставаясь неприкаянными, мы продолжали виснуть друг на друге, как гири. Мы терзали друг друга вопросами: «Кто я тебе? Поклянись, подтверди хотя бы, что моя привязанность тебе в радость».
Хелла угодила в московскую психиатрическую клинику. В своё время возрождённая к жизни Александром Осиповичем, она сейчас не выдержала этого невольного удара.
Александр Осипович был смертельно болен. Состояние его ухудшалось и ухудшалось. Справка о реабилитации дала Ольге возможность поместить мужа в правительственную больницу Молдавии. После репетиций я теперь спешила туда – подежурить возле него.
Именно в этот момент на «Молдова-фильме» приступили к съёмкам художественного фильма «Атаман Кодр». После стольких лет ущемления и гонений за мужа снимать картину предложили Оле. Александр Осипович настаивал: «Соглашайся! От одного этого я поправлюсь». Уговаривала Олю и я, обещала: «Каждую свободную минуту буду сидеть возле Александра Осиповича». Оля согласилась снимать фильм, но в больницу ездить продолжала. Съёмки велись на натуре, в пятидесяти километрах от Кишинёва. Измученная работой и сильной июльской жарой, Оля на «газике» добиралась до города только к ночи. Александр Осипович нетерпеливо поглядывал на дверь:
– Не знаешь, скоро примчится мой Зулус?
Оля видела, как Александр Осипович ждёт ее прихода. И объявила:
– Я отказалась от картины. Никаких фильмов. Хочу быть неотлучно возле Саши. Всё остальное не имеет значения.
«Всё» действительно отошло. Снова и, видно, как никогда ещё до этого, они стали едины, слитны. Болезнь освободила Александра Осиповича от мучительного, унижающего его состояния «иждивенца». Едва боль отступала, он становился мягким, удивительно точным в выборе слов и вообще не переставал удивлять то одним, то другим человеческим проявлением.
С пронзительной силой я поняла однажды, что нечаянно присутствую при том, как двое людей объясняются в необычайной, величайшей нежности, в любви и благодарности друг другу. Им одним была ведома сила, которая обрекла их на мученическую жизнь врозь и которая теперь подарила такой живой, исходящий из сердца итоговый трепет. Я видела: злу не всё удаётся разбить вдребезги. Олина верность награждалась истиной и любовью. В конечном счёте это лучшее, что я увидела и поняла о человеческой жизни вообще.
Лето было несносно жаркое. В больнице – духота. Чтобы больным легче дышалось, на двери навешивали мокрые простыни. Александр Осипович лежал в палате один. Подходя к двери, я слышала его стоны. Но едва приподнимала край простыни, как он тут же переводил стон в напев. Никто не должен был знать, что его одолевает боль.
– Я ведь умру, Тамарочка, – тихо сказал он как-то. – Всё идет к концу. Я устал. Не помню, кажется, у Герцена есть слово «усталь». Нет-нет, сейчас всё спокойно. Я только теперь понял, как хорошо чувствовал себя до приступов… Я так хотел подарить тебе «Охранную грамоту» Пастернака. Не сумел. Боря любил мою двоюродную сестру, Иду Высоцкую, посвятил ей «Марбург». Мы были в юности дружны. Вдруг ты с ним когда-нибудь встретишься? Расскажи ему про меня. Спасибо тебе за всё! Спасибо! Ты не знаешь, кто ты. Не знаешь. Ты – Сестра Милосердия.
Временами он терял сознание. Уколы помогали не сразу. Лишь спустя какое-то время помутневшие глаза постепенно становились осмысленными. Выбравшись вроде бы уже из небытия, осознав, что рядом нахожусь именно я, как бы в продолжение нашего давнего спора о Боге, в опровержение себя он неожиданно произнёс:
– Знаешь, а там, кажется, что-то есть!
Где он побывал? Что ему открылось, когда сознание не властвовало над душой? И не это ли самое он исповедовал, когда говорил: «Ни во что в своей жизни, кроме как в чудо, не верю». Потрясённая откровением, посетившим его, я сидела возле постели уходившего из жизни Учителя и беззвучно плакала.
Для него, человека, не чуждого сарказма и насмешливости, перед смертью самым важным было поблагодарить всех, кто принимал его духовную опеку. В какой-то момент он спросил: «А где?..» По тому, как он не назвал имя, нетрудно было понять, что он имел в виду Хеллу. Я ответила: «Здесь! Мы все здесь, около вас!»
Его словами: «Ты не знаешь, кто ты. Ты – Сестра Милосердия», его заветом: «Тамарочка! Одинокость – нежелательна. Но она не страшна!» – я пропитана навсегда. Благодаря Александру Осиповичу я знаю, что в смежном с ненавистью мире можно любовью и преданностью спасти друг друга.
Портрет Учителя висит над моим письменным столом не один десяток лет. Я никогда не называла его иначе как «Александр Осипович». Но в одну из бесприютных минут, глянув на портрет, непроизвольно обратилась к нему по имени: «Вот видите, Сашенька, как сбылась одинокость, которую вы мне предрекали». Обратилась к нему так, потому что и сейчас ощущаю его благословенное присутствие в своей жизни. С космической быстротой нет-нет да и пронесётся мимо что-то вроде скорописи о смысле существования. Только никак не успеть понять, в чём это выражено: в оттенке цвета, света, в междометии или в чём-то похожем на вздох…
Я понимала потребность Оли находиться возле мужа. Она и меня допускала скрепя сердце. Не раз срывалась, сменяя меня:
– Спасибо! Иди!
Хелла, выписавшись из московской клиники, молила, рвалась навестить Александра Осиповича. Я решилась:
– Олечка, родная, позволь Хелле приехать повидать Сашу.
Мы были в комнате вдвоём. Оля сидела вполоборота ко мне. Я с ужасом увидела, как у неё на щеках и на шее выступили красные пятна. Они багровели и множились. Из-под тяжёлого, нависшего молчания, казалось, рвался крик: «Оставьте же вы нас одних, наконец! Не хочу никого из вас видеть! Не могу выносить ваших притязаний! Он мой! Я у него – единственная!» Но Оля не проронила ни слова. Ни звука. До той минуты я полностью не отдавала себе отчёта в том, что к границам их жизни можно было только приблизиться, но переступать их нельзя, что отношения, которыми мы спасались в лагере, – достояние Прошлого.
– Прости! Прости меня! – только и могла я сказать.
Подошло время моего отпуска. Я не знала, что делать. Оля была неумолима:
– Уезжай! Ничья помощь мне не нужна! Я сказала: уезжай!
Не подчиниться ей я не могла.
Убитая, бессвязно объясняла Александру Осиповичу, что уезжаю на гастроли. Однако едва мы с Димой доехали до места отдыха, как тут же принесли телеграмму: «Если можешь вернись страшно оставлять одного Ольга». Мы вылетели первым же рейсом. К одиннадцати часам вечера я была у дверей кишинёвской больницы. Меня не впустили: «Сейчас у него жена. Придёте утром». А в семь часов утра Александра Осиповича не стало.
В жаркое июльское утро 1958 года на киностудии «Молдова-фильм» собралось большое количество народа. Играл оркестр. Речей было мало. Александра Осиповича здесь знали как мужа Ольги Петровны, как человека, много лет отсидевшего в лагерях.
Его могила находится близ церкви на армянском кладбище города Кишинёва. На сером гранитном памятнике выбиты строки:
1888–1958
АЛЕКСАНДР ОСИПОВИЧ ГАВРОНСКИЙ
Ты любил людей.
Ты помогал им жить.
Ты всегда будешь с нами.
Живой, неизменный, любимый.
Глава шестая
Место и дата главного события послелагерных лет («Вот найду сына – тогда…») – Кишинёв, 1957 год.
На адрес Русского драмтеатра пришла открытка от жены писателя Бруно Ясенского – Анны Абрамовны Берзинь: «Случайно узнала: Бахаревы живут…» – и она называла город, в котором рос мой сын.
Все эти годы я на разные лады представляла себе, как сын найдётся, как я схвачу, прижму его к сердцу и увезу без оглядки… Название конкретного города делало это наконец реальным. Полупридуманный мир, которым я до сих пор обходилась, тут же смело, смыло. На его месте возник другой, враждебный, который прятал моего украденного сына. В нём надо было иначе дышать, рассуждать и предпринимать некие нестандартные действия.
Минутами казалось, что со всеми предстоящими сложностями я справлюсь в два счёта. Сама. Но стоило возобновить в памяти ухищрения Филиппа Яковлевича и Веры Петровны, как на меня нападал морок, и я взывала к помощи всех святых. Таила надежду, что Дима скажет: «Не волнуйся. Поедем вместе. Отвоюем». Впрочем, я знала, что ни таких, ни похожих по смыслу слов я не услышу, что Дима их избежит. Спроси я его: «Примешь моего ребёнка?» – он без воодушевления, но ответил бы: «Разумеется». В этом я не сомневалась.
Дима действительно молчал. Мой сын – моя проблема.