– Зайдём куда-нибудь выпить кофе, помолчать.
За чашкой кофе спросил:
– Вам не кажется, что мы с вами, как два зверька, забились в логово и слушаем мир, прижавшись щека к щеке? Какой же он грозный…
Мир – действительно грозный. Но он-то откуда знает это?
Многочисленный состав комиссии, прибывшей в театр на сдачу декадного спектакля «Мой белый город», недвусмысленно намекал на возможность взбучек, подобных устроенной на совещании в оперном театре. Видно было, что члены комиссии готовы «нести ответственность за идейное содержание спектакля». У-у, сколько запретов и разгромов пережил за эти годы театр!
Спектакль «Мой белый город» был прекрасно организован, смотрелся с интересом. Претензий к режиссуре наскрести не удавалось. И тогда (не без участия Союза архитекторов) подготовленная для разгрома комиссия дружно обрушилась на пьесу. Пьесу обвинили в «прорумынских настроениях». Причин для этого не было – разве что безошибочный нюх, распознающий любое свободное дыхание в искусстве…
Спектакль был разрешён к показу на публике не более пяти раз. Везти его на Декаду молдавского искусства в Москву запретили. Фактически правительство республики вынесло приговор молодому драматургу Эдлису. Здесь не шутили. Талантливый автор вскоре уехал из Молдавии в Москву. До того Молдавию покинул один из самых пленительных и оригинальных драматургов – Ион Друцэ. Чтобы запрет «Белого города» не привёл к отмене поездки театра в Москву, высшие инстанции стали срочно искать новую пьесу.
– Сбежим куда-нибудь от всех? За город? Хоть на пару часов? А? – предложил режиссёр.
Бродя по промёрзлым, ещё не оттаявшим весенним холмам среди виноградников, мы говорили о чём попало, обо всём на свете. Он подробнее рассказал о себе. Женат не единожды. Две дочери от разных жён. У старшей дочери уже два сына. Обожает своих внуков. Жива старая мать, которую он любит и чтит. Кто жена? Бывшая балерина. После замужества переквалифицировалась в драматическую актрису. «Не умеет быть нежной, – посетовал он. – Не любит книг. Говорит, что в доме от них дышать нечем. И все у неё подлецы, негодяи. После её откровений вокруг какая-то пустыня и трудно что-то начинать…»
У дороги стояла харчевня. Шофёры с аппетитом уплетали шашлыки и мититеи. С любопытством поглядели на чужаков. Понимающе ухмыльнулись, потеснились, когда мы искали, куда бы поставить тарелки.
– Приезжие?
– Так точно.
– Вкусно? – заговорщицки подмигнули.
– Отменно, – ответили мы.
– То-то! – одобрила нас компания. – Только без молдавского вина не тот коленкор. Да и красный перец не помешает.
Расставшись с шофёрской компанией, мы ещё парили в свободном полёте.
– Самое главное для меня – Искусство, Театр, ставить спектакли, – доверительно делился самоустройством Владимир Александрович. – Любовь – это воровство у Искусства.
И галантно добавил:
– Я ставил спектакль – для вас.
После судорожных поисков Министерство культуры Молдавии предложило Владимиру Александровичу к постановке пьесу другого местного драматурга, Дариенко, – «Когда зреет виноград».
– Вы, надеюсь, не бросите меня на съедение хищникам? – обратился он ко мне.
Надо было бросить. Не бросила.
«Сработать» пьесу требовалось быстро. Отменили все спектакли. Репетировали днём и вечером. Ему особенно удавались массовые сцены. Для эпизода колхозного собрания он создал экстравагантную партитуру с таким схлёстом идейных и человеческих интересов, что всё заволновалось и засверкало.
Как-то режиссёр диктовал мне поручения к следующей репетиции. Я торопилась домой. Записав всё в блокнот, попрощалась, пошла к дверям и вдруг… в непредусмотренном регистре в спину мне тихо и раздельно прозвучало:
– Куда же ты уходишь? Куда же так бежишь, моя реченька?
Мне?.. Я?.. Так вкрадчиво, так рассчитанно-нешумно… Разрушая все способы защиты, взломали потайную дверь… На то заветное, что оставалось беспризорным, бесприютным в сердце, накинули петлю. Не на колени встать, не «люблю» сказать, а всего-навсего изобрести «реченьку»? И, как о риф, «реченьку» распороло на два рукава. У каждого своя неизбежность, разный рельеф. А глубина – схожая.
Первой спохватилась Оля.
– Вам надо кончать всё, что касается ваших личных отношений. Он так смотрит на тебя, Томик. Ты ему нужна. Но он боится и одного, и другого, и третьего. И страх, ты обязана это понять, страх сильнее его, – била она тревогу.
Страх перед «одним, другим, третьим»? Но отнести это ко мне было правомернее, чем к нему. Мой испуг перед жизнью был обоснованнее. Неумышленно, непроизвольно Владимир Александрович уже успел нанести мне не один удар. Иные его слова и поступки, кроме недоумения, ничего не вызывали, часто отпугивали.
Уже приезжала его жена. Пробыла около месяца. Он умудрился обратиться ко мне с несусветной просьбой: «Прочтите письмо нашего знакомого к ней и скажите, как вам кажется: есть у них роман или нет?» Я, помертвев, отвела его руку с письмом: «О чём вы? Бог с вами!» Затем он омрачил сказку нашей прогулки по холмам: «Не гулять нам надо было, а в райкоме отстаивать свою правоту». Иногда казалось, что он намеренно представляет себя как физическую карту Земли: вот, мол, мои заоблачные пики, на которые другим не взойти. А это, простите, низины, но так уж устроен мир, и так устроен я. Прошу любить и принимать меня таким, каков я есть.
– Уедем куда-нибудь! – сказал он вдруг. И тут же поправил себя: – Ведь если я уйду из семьи, мне дети никогда этого не простят. Они хотят брать пример с отца. А если не поступок, тогда что у нас остаётся? Тайные встречи?
Он был бесцеремонно прямодушен. Всё выговаривал вслух. Эгоцентризм? Непосредственность ребёнка? Да. Это была встреча с чистым и безыскусным человеком. Повсечасно задавая себе один и тот же вопрос: «Почему всё так серьёзно?» – я находила лишь один ответ: это несчастье тоски – по всему несбывшемуся, по единому языку, по единому делу.
И всё-таки я считала себя сильнее случившегося, считала, что справлюсь с непредугаданным и непонятным пленом. Это не была любовная история, тем более – любовный угар. Что же это было? Наверно, магия таланта и какая-то детскость человека на много лет старше меня.
Внешне в нашем с Димой доме всё пока оставалось спокойно. Как-то, вернувшись после спектакля, я застала сиротскую картину: Дима сам пришивал к рубашке оторванную пуговицу. И вдруг всё увиделось в реальном свете: я причиняю Диме боль. Не хочу, но причиняю. Я в роли виноватой…
В те же дни на почтамте я столкнулась с учеником Димы по консерватории.
– Можно я вас провожу? – спросил он.
– Проводите, Сенечка.
От его следующей фразы я чуть не лишилась сознания:
– Тамара Владимировна! Вы ведь не обидите Дмитрия Фемистоклевича? Верно?
Значит, я уже нахожусь в фазе скандала? Меня просит опомниться студент мужа? Все всё знают? А сам Дима? Почему он молчит?
Он только заметил:
– У тебя такое выражение лица, будто случилось что-то ужасное. Что?
«Разве со мной что-то случилось? – подумала я тогда. – Нет. Мне плохо. Мне смутно и больно, но – случилось? Нет. Не со мной».
Потом меня встряхнула приехавшая погостить подруга юности Лиза:
– Тамара, ты сошла с ума. Тебя несёт амок. Опомнись. Остановись.
Словно издалека до меня дошло одно из слов этой правды: несёт. Но я уже ничего не могла с собой поделать.
Русский драматический театр находился под неусыпным партийным контролем, что было тогда в порядке вещей. Мне передали, что в горкоме партии обсуждали, правомерно ли выдвижение Петкевич в ассистенты режиссёра. «Выдвижение в ассистенты? Разумеется, неправомерно! – прокомментировала я про себя. – Это же прямой выход к платформе идеологической диверсии… Но если бы вы только знали, как безразличны мне ваши штампы!» Безразличны-то безразличны, но при моём опыте я обязана была ощущать опасность. И я ощущала её. Ощущала как неминуемость разлуки с тем, кто дал мне почувствовать, что я тоже не без таланта, что мои силы на что-то годятся. Мне это было необходимо как воздух.
Шла репетиция. Мы сидели в зрительном зале в одном ряду, разделённые проходом. Я следила за действием на сцене, но, почувствовав, что он неотрывно смотрит на меня, повернулась и… замерла. Взгляд был полон ничем не прикрытого страдания и муки, муки, даже превышающей мою. Так мог смотреть человек, всерьёз охваченный любовью.
– Мне показалось, что ты с мукой смотрел на меня, когда мы вчера сидели в партере? – сказала я ему на следующий день.
– О нет! Тебе не показалось. Я хотел, чтобы ты поняла, как мне больно и страшно при мысли о нашей разлуке, – ничего уже не пряча, ответил он.
Оля пересказала их разговор накануне:
– Он говорил, что ты удивительный человек, читаешь его, как открытую книгу. Умеешь вытащить из него всё лучшее, а жена – всё неудачное, во что и тычет его носом. Говорил, что оставить семью не может, что будет скандал. Когда я сказала, что и Тамара на это не пойдёт, он вспыхнул и спросил: «А почему бы ей не пойти?» Я ответила: «Потому что она, как и ты, не захочет ничего строить на несчастье своего мужа и твоей жены».
Секретарём парторганизации театра на новый срок была избрана умница Нелли Каменева. Непосредственно перед сдачей нового декадного спектакля она повела плечами, как при порыве ветра, и заметила своим красивым низким голосом: «Не по себе что-то». Брошенная вскользь фраза обрела смысл, когда я увидела, сколько разного люда опять прибыло в составе комиссии.
Спектакль на сей раз был принят. Процедура приёмки подходила уже к концу, как вдруг с места поднялся бывший парторг – тот самый, который сетовал: «Торопятся они с реабилитацией врагов!» При полном сборе городского начальства из райкома, обкома, ЦК партии он решил открыть шлюзы снедавшему его бешенству:
– Говорите, Русский театр едет в столицу на декаду? А русский ли?.. Мне лично не-при-ят-но, что в Русском драмтеатре, где я работаю, главный режиссёр – еврЭй, режиссёр-постановщик – еврЭй, секретарь парторганизации – еврЭйка, главный администратор и просто администратор – тоже еврЭи…