Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха — страница 36 из 107

Желчь, исходившая из оскорблённого еврейским засильем «народного артиста», хлестала через край. Ненавидел он, судя по всему, по очереди – когда-то «кулаков», потом «врагов народа», затем «космополитов», теперь – евреев!

Кровь бросилась мне в голову. Я, задохнувшись, вскочила:

– Установки партии так сильно изменились? В сорок третьем году за антисемитизм судили. В пятьдесят третьем дело о «врачах-убийцах» признали сфабрикованным. А сейчас публично, при всех, людям швыряют в лицо слово «еврЭй» – и это возможно? В чём их обвиняют? В чём?

Здесь сидел труженик – главный администратор Ларский, денно и нощно пёкшийся о том, чтобы в театре были сборы. Сидела Нелли Каменева, не соглашавшаяся со стандартами партийных решений по жгучим вопросам жизни театра и едва ли не на каждом собрании просившая записать в протокол её «особое мнение». Здесь присутствовал Евгений Владимирович Венгре, который пригласил меня в театр. И тут сидел человек, на лице которого я не хотела видеть боли, которого хотела защитить, не могла не защитить…

– Вам никто не давал слова, – кричал уже с председательского места директор. – Объявляется перерыв! Перерыв!

– Как вы посмели… в присутствии начальства? – подскочил он ко мне взбешённый. – Кто вам дал право говорить за всех нас?.. Да мы… Да нас… Да мы – океан! – захлёбывался опозоренный мною перед городским начальством директор театра.

И, не владея собой, не узнавая себя, я бросила ему:

– Это вы – океан?! Вы – лужа!

Господи Боже мой! Как медленно вызревает человеческий протест, как в один миг превращается в срыв и сносит всё отстроенное! Всегда не вовремя, не к месту – и всё-таки в учреждённый для этого час. Выплёскивает наружу пережитое и оскорблённое.

Когда я возвращалась после собрания, возле нашего дома прохаживался Евгений Владимирович Венгре: «Спасибо, Тамара. Это был поступок!» Нет! Ни по форме, ни по калибру вырвавшихся слов мой срыв не соответствовал поступку. Он выражал многолетнюю загнанность, трагическую зависимость от состояния общества. Не осознав случившегося до конца, я почувствовала: всё кончено. Решительно всё.

Группа человек в восемь во главе с заслуженным артистом С. М. Некрасовым и Н. И. Каменевой отправилась на следующий день в ЦК партии просить «оставить режиссёра Галицкого в театре, чтобы сохранить достигнутый при нём творческий уровень». Увы, Галицкий сразу после собрания подал заявление об уходе.

Во многое посвящённая Галочка Ястреба принесла мне утром письмо от готовящегося к отъезду Владимира Александровича. Пьеса Торнтона Уайлдера «Наш городок», в которой адрес героини был построен схожим образом, ещё не была тогда переведена на русский язык.

«Вселенная.

    Галактика.

        Солнечная система.

            Планета Земля.

                Моей возлюбленной.


…Впервые в жизни я думаю о женщине, грежу о женщине, вспоминая не лицо её, не её тайны… Я мечтаю о тебе целиком, о твоём дыхании и словах, о чём-то бережном и тёплом… Вчера я закрыл глаза рукой, они у меня просто устали от света, а открыв их, поймал твой взгляд, полный тревоги. Так смотрит мать на своего ребёнка. Так смотрит Жизнь. Этот взгляд храню, берегу и сейчас. Боже! Где я был все эти годы, что делал, чем занимался? Я не пережил ни одной минуты счастья. Всё это были грубые суррогаты, и я ими довольствовался… Ты одним взмахом руки высекла во мне человека. Сейчас я не знаю, как защитить найденное, как оберечь полученное. Это никому нельзя объяснить. Это можно понять или не понять. Слова „любимая“, „родная“ ничего не значили. Я их произносил, оскверняя имя Божье. Я и сейчас бываю жалок, труслив и груб. Это от растерянности. Я не знаю ещё, как обращаться с твоей вселюбовью, всепреданностью, всеотдачей. Роняю и порчу. И снова хватаю руками и прижимаю к своей груди, чтобы не отняли.

В пятьдесят три года начать совершенствоваться как человек? Так поздно? И какая нехватка ресурсов! Где они? Куда я их расшвырял? Звук твоего голоса прекрасен, касание твоих рук нежно, но всё это ничего не значит по сравнению с твоей непостижимой способностью угадывать мои мысли, поправлять мои поступки, подхватывать всё то, что ещё осталось во мне большого…

Спасибо тебе. Я твой неоплатный должник. Благодаря тебе я многое узнал и перечувствовал. Всё, что ты мне дала, так ново, так прекрасно, что я готов на коленях просить у тебя прощенья за каждый неверный, неумный, трусливый шаг. Пойми, я вошёл в страну, в которой никогда не был. Я не знал, как себя вести. Прости меня заранее за всё, что я причиню тебе по неведению или необходимости. Знаю только одно: без тебя – не могу.

Я люблю тебя. Пожалей и пойми. Ты, только ты одна способна на это. Ты выше всех. Ты всеобъемлюща и мудра. Откуда в твоей головке, покрытой волосами цвета спелых колосьев, всё это? Откуда? Как создаются эти земные сосуды-хранилища человеческих богатств? Мне стыдно за всё благополучие, которое мне выпало в жизни. Я хотел бы уравняться с тобой в страданиях. Ты сильна и уничтожила всё позорное благоразумие моего существования.

Тяжело! Страшно. Не могу больше писать… В

Когда-то Оля после разгромного собрания на Киевской киностудии постучала в номер Александра Осиповича, чтобы ему не было одиноко и страшно. После антисемитского собрания я поехала проводить Владимира Александровича до Одессы.

* * *

Господи! Неужели в жизни двух смертных людей были те несколько часов ночного пути по автодороге из Кишинёва в Одессу? Заливавший всё вокруг лунный свет превратил вёрсты в околоземную орбиту. Ничего, кроме бездонности, не помню.

Огромные окна гостиницы «Лондонская», в которой мы сняли два номера, выходили на набережную, на море и порт. В порту скрежетали и лязгали железные уключины ленивых кранов, надсадно переносивших в ковшах груз. Человеконенавистнический текст на собрании, тут же поданное заявление об уходе не просто выбили Владимира Александровича из колеи. Я и представить себе не могла его таким растерянным и уязвлённым. Усевшись на широкий подоконник, мы пытались понять: во что ещё можно верить, кроме себя? Днём сидели на пустынном пляже у холодного майского моря. Он умело, со сноровкой одесского подростка швырял в воду камешки. Они трассировали параллельно морской глади, касались её вдали и только там тонули.

– Откуда ты такая взялась? – спрашивал он. – Что нам теперь делать? Этот жанр – не для нас! А какой – для нас? Скажи. Если бы четыре месяца назад мне кто-нибудь поведал, что я в свои пятьдесят три года так полюблю, я бы смеялся… Ты – жизнь. Ты – дар. Ты – радость.

Я напомнила ему его собственные слова: «Главное в жизни – Искусство, Театр. Любовь – воровство у Искусства».

Расставались мы – навсегда.

Он уезжал к огромной семье: матери, жене, дочерям, зятьям, внукам, к толще прожитых лет. Прощаясь, в аэропорту, сказал: «Буду писать». То же пообещала и я. Ярко-голубая высь поглотила взлетевший самолёт.

Обратная дорога в Кишинёв длилась целую вечность.

В театре уже был вывешен приказ об увольнении. Чтобы это не выглядело выпадом против меня одной, под «сокращение штата» подвели ещё четверых. Даже Беллу Рабичеву – яркого таланта актрису. Нас, неправоверных, не просто уволили, а буквально выставили за порог театра.

Рухнула наша неправдоподобно спокойная с Димой жизнь. Когда-то я больно расшиблась о его погружённость в себя. Слава богу, хватило умения понять: такова его натура. Сначала, как друзья, мы что-то значили друг для друга. Оставшись одинокими, были нечаянно поддеты страстью. А позже стали братом и сестрой.

Я отлично понимала, что дом, которым мы жили эти семь лет, бесценен. Мы многое преодолели во имя того, чтобы лечиться в нём миром после зла и ненависти режима и лагеря. Мы с Димой никогда не ссорились. Была музыка. Была тишина. И что-то из больного постепенно заживало.

Я отчаянно, безудержно заплакала, когда он сел рядом и, не называя его имени, спросил:

– Ты полюбила?

У меня было одно право – сказать:

– Димочка, родной мой! Прости меня! Я всё порушила. Прости!

Уже сейчас, разбирая свой архив, я наткнулась на два письма Владимиру Александровичу. Оля и, как ни странно, её соседка, лейтенант Н., просили его об одном и даже схожими словами: «Пожалуйста, прекрати писать Тамаре. Поставь точку. Она на краю. Она умрёт. Не допусти этого». Я и правда была тогда «на краю».

Мне предлагали работу в радиокомитете Кишинёва, приглашали редактором на телевидение. Своим скандальным выступлением на антисемитском собрании, историей с Володей, увольнением я поставила под удар Диму. Выбираться из двусмысленного положения я должна была сама. Но не здесь.

Реабилитация разрешала мне вернуться в Ленинград. Я собралась.

Отправилась в театр. Забрала в канцелярии театра трудовую книжку после пяти проработанных здесь лет, расписалась за неё. Из актёрского фойе доносились взрывы дружного смеха. Там кого-то разыгрывали.

Как в Шадринске после увольнения Димы, наше прощанье с ним и на этот раз оказалось невыносимо тяжким.

Глава восьмая

В Ленинграде жила Олина подруга – прозаик и драматург Нина Владимировна Гернет. Оля списалась с ней и попросила разрешить мне пожить у неё до получения площади по реабилитации. Её напутствие: «Поезжай к Нине. Нинка человек замечательный!» – до странности дублировало сказанное в Микуни Борисом: «Езжай к Ма. Узнаешь её, полюбишь». По сердцу пробежал холодок. Доколе?.. В лагере перемещениями заведовала чужая воля, от самого человека они не зависели. Но на свободе? Что гонит меня с одного места на другое? Характер? Или какая-то неумолимая указка судьбы?

С Ниной Владимировной я познакомилась в предшествующие мои поездки в Ленинград и в Одессу. От встречи к встрече её реноме «замечательного человека» только прибавляло в весе. Нина Гернет была из плеяды тех крупных натур, которые не уступают своих нравственных основ никаким веяниям времени.