Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха — страница 39 из 107

Из наших разговоров исключалась только тема будущего. Чтобы ещё прочнее её забаррикадировать, Володя принял предложение одного из тех закрытых «энских» театров, которыми на театральной бирже в 1952 году меня учили зашифровывать лагерные. Его пригласили туда в качестве главного режиссёра. Отныне словосочетание «закрытый театр» приобрело для меня буквальный смысл: выезд из засекреченного города и театра невозможен. Видеться – не будем. Режим секретности автоматически решал все вопросы.

Увы, Володя эти ограничения к себе не относил. Я никогда не спрашивала, какая степень изобретательности требовалась, чтобы периодически на три-четыре дня наведываться в Ленинград. Мы писали друг другу ежедневно. Он просил прочитывать пьесы, которые ставил или собирался ставить, делился замыслами. Я во всех деталях описывала бессчётные спектакли, которые видела в ленинградских театрах. По тому, как возникали паузы, а потом набегало по три письма в день, нетрудно было представить механизм переключений двойной Володиной жизни.

В моём внутреннем «доме» тем временем успешно разваливалось всё, что уцелело после кишинёвского тайфуна, вынесшего меня из театра. Продувало и выло. Из стен вываливались целые блоки. Ленинградское настоящее являло собой гору балок, цемента и кирпичей… Я находилась под ними. С поиском постоянной работы всё оставалось на нуле. Я в конце концов дошла до отчаяния. И когда школьный друг Давид ещё раз спросил, не надумала ли я поработать в аптеке, я ответила: «Спасибо. Да!»

Кто-то тронул меня за локоть, когда я стояла в Русском музее у древних икон. Режиссёр Нина Николаевна Гороховская! Шесть лет назад на театральной бирже в Москве она уговорила нас с Димой поехать на работу в Чебоксары. Теперь, как оказалось, мы обе возвратились в Ленинград.

– Посидим в каком-нибудь кафе, поговорим, – предложила она. – Где работаете?

– Заработки только разовые, – объясняла я. – С Гришей Гаем пишем инсценировки для радио и телевидения. Иногда приглашают на «Ленфильм» или на телевидение – сняться в каком-нибудь эпизоде. Всё!

– А театр?

– Театр? Театр мне больше не светит.

– Сколько вам лет?

– Сорок один.

– Отдаёте себе отчёт в том, что для актрисы это не самый выигрышный возраст?

– Разумеется, отдаю! Всё понимаю! Уже сдалась. Устраиваюсь на работу в аптеку.

В чебоксарском театре Нина Николаевна не однажды занимала меня в своих спектаклях, а мне нравилось с ней работать, хотя она бывала резка, категорична и славилась неуживчивым характером.

– Значит, вам нужна работа? Что ж, кое-куда мы с вами сходим, кое с кем я вас познакомлю. Может, что-то и получится. А Дмитрий Фемистоклевич где работает?

– Мы с ним расстались.

– Причина в вас, да? Дмитрий Фемистоклевич вам удивительно подходил. Знаете, я подумала, когда впервые увидела вас на бирже в Москве: сумеете вы продержаться, когда обнаружите хрупкость вашей жизни, или нет? Сумеете ли пройти через это и не потерять его?

– Не сумела!

– А жаль! Правда жаль, что не сумели!.. Владимира Александровича Галицкого? Да, конечно, я его знаю. Интересный, талантливый. Не простой, кстати, человек, не из лёгких… Как я? Мы с мужем тоже разошлись.

В спектаклях чебоксарского театра мы с её мужем Кириллом не однажды играли в паре. Это был славный человек, лет на пять моложе Нины Николаевны. Они вместе пережили Ленинградскую блокаду. Гороховская рассказывала, как делила хлебные пайки, чтобы хоть какие-то граммы добавить мужу. Он ушёл от неё, сказав, что хочет иметь детей.

– Знаете, мне Кирилл всегда говорил: «Во мне два человека. Один такой маленький-маленький, но очень хороший. Умный, благородный. Он – твой. Ты подожди. Он вырастет, вот увидишь. А другой – большой. Этот – невежда, безалаберный и плохой. Он давит на того, маленького. Но ты все-таки жди: маленький непременно подрастёт». Я ждала. Ребёнок у него уже родился, – добавила она. – Девочка…

Даже притом, что родился ребёнок, Нина Николаевна отказывалась дать мужу развод. Допустить, что «маленький человек» дорос, но не возле неё и не для неё, было ей, видимо, невмоготу. А может, её не покидала надежда на то, что Кирилл ещё вернётся. Пережив после ухода мужа нервный стресс, она стала катастрофически терять зрение. В большущих чёрных очках сидела за столиком кафе – воинственная, непримиримая и… беспомощная.

– Вернёмся всё-таки к нашей теме: вы и театр. Как и я, вы насквозь театральный человек, Тамара.

Она вспоминала мои сыгранные в Чебоксарах роли. Говорила много лестного, повторяла, что её всегда поражало моё художественное чутьё, вкус и взлёты. Мы перебирали все возможные и невозможные варианты. И вдруг она воскликнула:

– Я знаю, что вам надо делать! Честное слово, знаю! Вы должны поступить в институт, Тамара!

– В какой институт? Господь с вами!

– В Театральный! В наш ЛГИТМиК.

Полная абракадабра! Допустим, не насмешка. Тогда что? Та же беспробудная, что и у всех, глухота?

– Зачем вы так? Почему? – отстранилась я от неё. – Мы только что споткнулись о мой возраст. Куда мне его деть в этом случае?

– Никуда ничего не надо девать! Я не актёрский факультет имею в виду. Вам надо поступать на театроведческий.

– Какая разница: актёрский, режиссёрский, театроведческий? Сесть на студенческую скамью, когда тебе за сорок? Бок о бок со вчерашними школьниками? Сдавать экзамены? Абсурд!

– Нет, не абсурд. Настаиваю, прошу: прислушайтесь к тому, что я вам говорю. Поступайте в институт! Вчерашние школьники тут ни при чём. Поступать надо на заочное отделение!

Я понимала, что право на такую категоричность она черпает из опыта непрекращающейся борьбы за себя, за свою независимость. Такой опыт всегда отдаёт каторжной неумолимостью. Пока что мы закрыли эту тему.

Через несколько дней Нина Николаевна отвела меня к своей приятельнице С. Л. Слиозберг, которая заведовала театральным отделом в Доме художественной самодеятельности. В тот же день я была принята на работу в качестве методиста этого отдела.

Почти одновременно мне позвонили из райисполкома и велели явиться за двумя смотровыми ордерами на комнаты. Одна была решительно непригодна для жилья. Ордер на другую комнату в доме без лифта, в коммунальной квартире, без телефона, без ванной, – я взяла. Комната была в центре города, всего в двух кварталах от места новообретённой работы. И во дворе прямо перед окном росли высокие тополя.

За спиной у меня теперь маячила пустая комната с раскладушкой и одним стулом. В сумерках, не зажигая электричества, я подвигала стул к окну. Мне надо было остаться наедине с собой. Не только без людей, но и без звуков.

«Кто ты теперь? – причитала мать подруги Нины Изенберг в первый мой после освобождения приезд в Ленинград. – Ни жена, ни мать. Института не дали закончить. Думать о тебе – и то страх берёт». Жизнь совершила виток в десять лет. Одно к одному – я оказалась с теми же «не». Материнство, замужество, театр были утрачены безвозвратно.

Понимание пришло не сразу. Когда Нина Николаевна Гороховская высказала озарившую её идею моего поступления в ЛГИТМиК на театроведческий факультет, я воспротивилась – но в глубине уже знала, что она, мой жёсткий и несчастливый друг, определила единственно нужный для меня шаг и что я его совершу. Диплом – это способ подтвердить честность профессионального самоощущения, с которым я смогу доживать жизнь. Причастной к такому решению стала и прежняя вера в меня Александра Осиповича. Да и сколько ещё людей без видимых причин верило в какое-то моё будущее!

И наконец, самое из всего важное. Для меня всегда существовало некое ощущение судьбы. Я выверяла его мыслью Шопенгауэра: «Наш мозг – не самое мудрое, что у нас есть. В значительные минуты жизни, когда человек решается на важный шаг, его действия направляются не столько ясным сознанием (что нужно делать?), сколько внутренним импульсом, который исходит из глубочайших основ его естества. Быть может, этот внутренний импульс или инстинкт есть бессознательное следствие какого-то пророческого сна, который забыт нами при пробуждении… Человек инстинктивно чувствует, где его спасение, без этого он пропал…» Даже если исходивший из «пророческих снов» внутренний импульс заводил меня в беду, в безрезультатность, доверие к нему не ослабевало. И мне не раз казалось в таких случаях, что кто-то крестит меня вслед: «Иди! Пройди это испытание. Оно выведет тебя».

Страшно было смотреть на стопки библиотечных книг, громоздившиеся на полу у раскладушки. Трудно было поверить в то, что все их осилю, смогу сдать экзамены. Замахиваясь на третью попытку окончить институт, я думала теперь об одном: «Только бы приняли!» Ведь на заявление с просьбой зачислить меня на высшие режиссёрские курсы, которое я подала по возвращении в Ленинград, Отдел культуры наложил резолюцию: «Отказать! Из-за возрастного несоответствия».

На первый экзамен в институт осенью 1962 года меня сопровождала та же Гороховская.

– Нина! – обратилась она к коллеге-педагогу. – Это Тамара Владимировна, о которой я вам говорила.

– A-а, да-да! – отозвалась Нина Александровна Рабинянц, глянув на меня так, будто мой возраст ничему не помеха. – Садитесь… вот сюда. Выбирайте из трёх названных пьес ту, которую вам интересно проанализировать, и пишите.

Я успела восхититься точёными чертами лица экзаменатора, её ослепительной, приветливой улыбкой, сотворившей чудо: перед страшным испытанием мой «зажим» куда-то подевался. Первый экзамен был сдан. Второй и третий – тоже. Я была зачислена в институт. Мне сорок один год. За плечами не приведи господь что. И я – студентка первого курса заочного отделения театроведческого факультета ЛГИТМиКа!

* * *

Я не сомневалась, что в связи с отъездом из Кишинёва недовыплаченная мною страховка аннулирована. Но Дима, не сказав мне ни слова, выплатил её до копейки. От него принесли телеграмму: «Приезжай получить свою страховку жду Дима». Я уже несколько раз ездила в Кишинёв. Жила у Оли. Перестирывала, наводила порядок в холостяцкой квартире Димы. В тот приезд во время уборки кто-то позвонил в дверь. На пороге стояла Димина ученица, дочь одной из кишинёвских актрис.