Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха — страница 44 из 107

По документам – посторонняя. По сути? Незнакомая. Лишняя. Когда Юру взяли в армию, судья Полина Ивановна Фёдорова сообщила адрес части, в которой он служил в Средней Азии. Я писала ему туда, пыталась прояснить прошлое; переслала ему письмо отца, полное клятвенных обещаний сразу после моего освобождения привезти его ко мне. Отправляла посылки. Он ни разу ни на что не ответил.

В гостинице я пережила некую форму смерти. Меня выхватила из неё обезличенная бешеная спешка чего-то, кого-то; кем-то громко произнесённая моя фамилия, стук…

Стучали в дверь. Я не могла и не хотела никого видеть. Но за дверью стоял настойчивый человек.

– Корреспондент газеты «Известия», – назвался мужской голос.

– Что вы хотите?

– Поговорить. Пожалуйста, откройте.

Его интерес разогрела рассказами о нас с сыном та же подвижница-судья, все эти годы искавшая возможность помочь хоть чем-то.

Прошедший фронт пожилой газетчик повидал всякого. Было ясно, что моя история с сыном кажется ему надуманной, искусственной и побеседовать он пришёл только из уважения к судье. Обо мне он думал со снисхождением: что это за мать, если в течение стольких лет не смогла не то что завоевать сердце сына, но даже наладить с ним контакт? Опровергать чужое предубеждение было бессмысленно. Я согласилась поговорить с журналистом только из чувства благодарности к судье. Не более. Помочь мне не мог никто.

Когда при прощании гость покровительственно заверил: «Завтра же ваш сын будет сидеть на этом самом стуле. Ждите», – мне показалось, что он на полжизни младше меня.

На следующий день он явился обескураженный. Разводил руками:

– Ни с чем подобным в жизни не встречался. Представить такого не мог. Отправился к нему в институт. Дождался конца лекции. Подошёл. Сказал: «Я пришёл поговорить с вами о вашей матери». Он отшил: «Не хочу! Не буду!» Повернулся и пошёл. Я вдогонку: «Вы хотя бы знаете, как много ваша мать перестрадала? Знаете, что она сидела?» Он буркнул: «Ничего не знаю и ничего знать о ней не хочу». И как я ни просил задержаться, ушёл не оглянувшись.

Старый вояка заболел нашей с сыном историей. Стал собирать материал о Бахареве. Собрал много. Судья Полина Ивановна и он считали, что если Бахарев мог незаконно аннулировать решение суда, состоявшегося по инициативе прокурора города, то все разоблачающие факты, собранные корреспондентом и известные судье, должны быть обнародованы. Но я категорически воспротивилась. Взятки? Подлоги? Да, иногда о них в печати речь велась. Целомудренно так, завуалированно. В газетах они освещались как явления частные, случайные. К темам репрессий тридцать седьмого года, к нравственным оценкам политики прошлых лет газеты тогда не прикасались. Я слишком хорошо знала соотношение сил. Собранного материала хватило бы на то, чтобы бросить тень на фигуру Юриного отца, но никак не нанесло бы вреда «благополучному миру», в котором всё это происходило. Комариный укус – и всё.

Фронтовик-газетчик отчаянно спорил. Я не уступала. В конце концов он услышал мою правду и внял моим доводам. «Разделяю Ваши взгляды, – написал он мне уже в Ленинград, – хотя, признаюсь, уж очень хотелось обнажить лицо этого человека. Он сейчас притих, считает, что вышел из всего победителем, и это в какой-то степени правда, как и то, что не без Вашей помощи. Ах, как надо было проучить его, но, увы, подчиняясь Вашему светлому уму, вынужден этого не делать». Он был прав: Бахарев вышел в победители не без моей помощи. Но я щадила не его, а Юру – и меньше всего думала о себе.

Моего решения отказаться от суда в 1958 году не приняли многие из дальновидных и умных друзей. Уличали меня в слабости и уступчивости: «Вы обязаны были провести сына через суд. Он бы услышал всё, понял бы всё и был бы ваш». Володя относился к тем немногим, кто поддерживал меня. Ещё в Кишинёве, у Оли, он сказал: «Вы поступили единственно верно, отказавшись от суда. Как у Брехта в „Кавказском меловом круге“, где настоящей матерью признали ту, которая отказалась силой перетягивать ребёнка на свою сторону». Вопрос, верно ли было моё решение, продолжал мучить меня все эти годы. Не отрицая правоты тех, кто видел выход в суде, я всё же склонялась к тому, чтобы правой считать себя. Если в восприятии взрослых людей лагерный ад и чад существовал только до некоего порога «нормальности», а всё, что было за ним, отвергалось, то что мог осознать в сути анормального одиннадцатилетний подросток?

И вот теперь я опять отказывалась от разоблачительной публикации, которая, по мнению многих, могла помочь. Помочь – чему? Необратимо страшно было понимать, что непреклонно-колючий взгляд сына, беспощадная интонация процеженного сквозь зубы: «Отвяжитесь от меня, наконец!» – не случайность, а вцементированное – не в сознание даже, а в его чувства – предубеждение.

Сын предъявил мне свою ненависть! А я всё ещё не решалась именовать это так. Продолжала спрашивать себя: «Ты всё равно повержена. Надо же как-то прийти к иному пониманию всего в целом, чтобы не провалиться в пропасть после очередного удара. Но как? Как?»

* * *

Чтобы выбраться из дикого московского барака на Окружной дороге, где жила сестра, мужская половина семьи каждую субботу и воскресенье отрабатывала определённое количество часов на строительстве дома, за переезд в который был внесён пай. В результате им досталась приличная четырёхкомнатная, но всё равно тесная для десяти человек квартира.

Когда я приезжала в Москву, Валечка встречала меня радушно, но хватало её ненадолго. Трёхсменная работа в заводской лаборатории не давала сестре возможности не то что отдохнуть, но просто отоспаться. Она закладывала в огромную кастрюлю мясо и кости, варила на всех студень, борщ, стирала и убегала на работу.

– Ну расскажи, что у тебя? – спрашивала она, когда выдавалась свободная минута.

Мы усаживались друг против друга за кухонный стол, но только наспех успевали чем-то поделиться. Попытка найти более короткую дорогу к её душе всё откладывалась и откладывалась до лучших времён.

Летом 1958 года Валечка с Аркадием гостили у нас с Димой в Кишинёве. Дима очень нравился сестре. Узнав, что я ушла от него, она резко меня осудила. И когда я заикнулась о том, что хочу познакомить её с Владимиром Александровичем, она со всей своей прямолинейностью отрезала:

– Надоели мне твои мужья, вот что я тебе скажу.

Помнится, дыхание у меня прервалось, как в нокауте. Такой виделась моя жизнь сестре?

Раньше, если я пыталась что-то объяснить сестре про прошлое, ответ был всегда один: «Оставь ты это своё прошлое. Я ничего не помню и помнить не хочу». Я её понимала. Следовало понять и теперь.

У них с добрым и верным Аркадием подрастали двое сыновей. Дети были для меня главной притягательной силой. Их бесхитростность, нетребовательность и чистота переворачивали мне сердце. На прежней квартире малыш Серёжечка звал меня выйти во двор, чтобы похвастаться, как его любит собака по кличке Джек. Сейчас, подросший, едва он пришёл из школы и увидел, что я приехала в гости, кинулся к своей сокровищнице, вынул маленький перочинный ножик, чтобы похвастаться им:

– Смотрите, тётя Тамара, что мне дедушка подарил.

– У-у, сколько тут секретов, в этом ножичке, – поддержала я гордость владельца.

И без заминки, тут же загоревшись, мальчик воскликнул:

– Он вам правда нравится? Да? Хотите подарю? Мне нисколечко не жалко.

Приходилось сдерживать себя, чтобы при них не расслабиться, не дать волю слезам…

Вихрем ворвался в квартиру и бросился к матери младший, светлоголовый Андрюша:

– Мама, дай мне скорее двадцать копеек! Я покупал тетрадку, мне не хватило денег… Продавщица всё равно тетрадку дала, но сказала, чтобы я двадцать копеек донёс. Скорей… скорей, мама, а то она подумает, что я забыл!

В другой раз, когда мы уже приезжали с Володей, Андрюша, забежав в комнату, принялся что-то лихорадочно искать.

– Ты что ищешь, Андрюшенька?

– Я не могу вам сказать, тётя Тамара. Вы простите, но это наши мужские с дядей Володей дела… Я папину бритву ищу.

Я просила сестру разрешить детям приезжать к нам в Ленинград.

– Повзрослеют, тогда будут ездить.

– Но Серёжечку ведь уже можно отпускать?

– Ещё нет.

Сестра не подозревала, с какой полнотой её ответы дублировали доводы отца Юры: «Повзрослеет, тогда…» Не знала, что́ получается, когда дети взрослеют на расстоянии, заочно.

Сама она ко мне в Ленинград не приезжала. Боялась очутиться в городе, в котором хлебнула столько бед и страха. Отважилась приехать как-то на мой день рождения, когда собрались школьные, северные и институтские друзья. Произносились тосты. Кто блистал умом, кто остроумием. Северные друзья рассказывали, как, получая в ТЭКе на четверых членов «колхоза» сухой паёк, я замачивала на ночь макароны, пекла из полученного к утру теста оладьи, которые все тут же съедались, и как за это пиршество члены «колхоза» расплачивались тремя днями голода. Все смеялись. Вспоминались и другие уморительно смешные и драматичные истории. Едва я закрыла дверь за последним гостем, как услышала рыдания сестры. Нестерпимые, разрывающие душу. Сестра не подпустила к себе: «Уйди!.. Оставь!.. Не тронь!» От всех своих бед она оборонялась резкостью и гордостью, не позволяя подойти близко. Война, блокада помешали ей доучиться. У нее была толковая, «инженерная» голова, красивый голос. Отсутствие образования не разрешило ей стать тем, кем она должна была быть по всем Божьим законам. Такой круг друзей, как у меня, должен был быть и у неё. Я была счастлива, когда позже между ней и Володей установилось какое-то редкостное взаимопонимание. Я видела, с каким удовольствием она перекидывается с ним шутками, сколько радости ей доставляет его уважение.

Московский журналист Сергей Доренко, задумавший телевизионный цикл «Характеры», в одной из передач снимал меня. Приглашённая на передачу сестра рассказала, как в больнице блокадного Ленинграда её и нашу младшую сестру Реночку, наголо обритых, врач, подходя к койке, спрашивал: «Как себя чувствуешь, мальчик?» Всё помнила моя Валечка. Клетками помнила. Всеми силами души хотела откреститься от страданий прошлого. И так же, как я, не умела.