сидела.
Рудницкий считал, что у меня был роман с Александром Осиповичем, но из желания сохранить его образ целостным я об этом умолчала. Писал, что я вообще в некотором роде его «увеликанила». Я была пристыжена. То, что он мог так подумать, уличало меня в полном неумении писать. Никакого романа у нас не было. А «увеликанивание»? Боже мой! Только побывавшему в лагерном удушье человеку, который существовал с ощущением, что ему никогда оттуда не вырваться, могла быть понятна моя благодарность Александру Осиповичу Гавронскому. Он обладал даром отыскивать людей в их собственной тьме – и спасал их.
Те немногие, кто читал рукопись, то ли из деликатности, то ли из боязни причинить мне боль не решались оправдывать Филиппа. Константин Лазаревич горой встал на его защиту: «Давайте попробуем взглянуть на факты и понять, о чём они говорят. Бабник? Возможно. Но ведь когда он Вас спасал, Вы, больная, замученная, вся в цинге, вряд ли выглядели „лакомым кусочком“? Думаю, в этом его поступке, великодушном и смелом, сказались и доброта, и широта натуры. Да и в дальнейших его действиях то и дело проглядывают смелость до дерзости, истинная любовь к Вам и талант!»
Сама я никогда не забывала, из какого душегубства была вырвана Филиппом. Там ведь не только лишали жизни по приговору, а уничтожали просто по прихоти. Александру Осиповичу при встрече Филипп не понравился. Но надо было слышать его интонацию, когда он сказал: «Знаете, я очень благодарен этому человеку. Он вас фактически спас. Этого никуда не денешь». Да, но потом, пустившись в бега с сыном, переезжая с места на место в поисках спокойного пристанища, он с последовательной жестокостью отнимал у меня ребёнка. А это куда было деть?! Из-за несводимости «да» и «нет» со мной и случилась та дикая истерика при известии о его смерти. Простить бесчеловечность? Такую? Недопустимо.
В следующем письме Рудницкий продолжал: «Но вернусь к Филиппу, к талантливому и смелому Филиппу. Думаю, что при всей своей яркой талантливости он был не так уж умён. Вот этот недостаток и обрёк его на положение подкаблучника. Жена, которая им управляла – это Вы прекрасно показали, – была гораздо умнее и дальновиднее, предусмотрительнее, расчётливее, чем он… Когда ей не удавалось обуздать его страсти, она временно отступала и лавировала, чтобы потом крепче ухватить его за горло… И конечно же, весь бесчеловечный план отлучения от Вас Филиппа и похищения Юрика – творение её конструктивного, цепкого и хищного разума. Все её ссылки на то, что Филипп что-то запретил, так-то повелел, – ложь. Он повелел так, как она подсказывала». Прибегнув к дипломатическому виражу, Константин Лазаревич заключал: «В итоге он у Вас всё-таки получается подлецом, и вот с этим мне согласиться трудно просто потому, что тогда некая тень неизбежно ложится и на Вас… Уверен, что женское чутьё не могло Вас обмануть».
«Некая тень» меня не пугала. Бывает такая мера зла, что лучше увидеть его во весь безбожный рост. Только тогда проступает подлинный масштаб исторической правды. В залежавшиеся, наболевшие вопросы Константин Лазаревич вселил дыхание, профильтровал их, поднял на поверхность. И правда стала ещё более жестокой.
«Неотрывно читая рукопись, – писал Рудницкий, обратившись к другой теме, – я не мог не удивляться тому, что после всего чудовищного, жуткого, что мне страница за страницей открывалось, Вы тем не менее теперь такая же, какой я уже давно Вас знаю, – нежная, ясная, не утратившая ни солнечности, ни порыва к счастью, ни очаровательного легкомыслия».
Господи! «Легкомыслие»? Я и сама пыталась понять, почему мне удалось пройти все страшные дороги. Заморожена была? Оглушена до смерти? Ангелу-хранителю обязана? Замечательным людям? При чём же тут легкомыслие? Разве в нём дело?
В ответном письме Константину Лазаревичу я выразила сомнение в точности его формулировки. И тогда он по-мужски, со всей широтой души кинулся мне на выручку: «Смею всё же сказать по праву Вашего сверстника (я тоже 1920 года рождения), что молодость брала своё во всех превратностях моей судьбы и что когда я читал Вашу жизнь, то во многих поступках и даже побуждениях, как ни странно это Вам покажется, узнавал себя. Вас задело то, что я сказал о Вашей неистребимой жизненной силе и спасительном легкомыслии? Вы чувствовали себя всегда „в тисках боли“? Конечно. Я Вам верю. Верю абсолютно! Но ведь сквозь весь этот ужас не однажды пробилась подлинная любовь? И она ведь приносила Вам счастье? И в письмах к Вам того же Гавронского так явственно звучит восхищение Вашей духовной силой, весёлостью Вашего духа, его ясностью и светоносностью. Значит, была, была! Да и сейчас есть. Если бы в Вас не было этих энергетических ресурсов, Вы не выдержали бы всего, что Вам пришлось снести. А Ваша магнетическая притягательность чуть ли не для всех мужчин, которые встречали Вас в самых ужасных обстоятельствах? Неужто Вы воображаете, что она может быть объяснена только тем, что Вы были и остаётесь красивой? Во всех любовных письмах к Вам слышится надежда на Вашу силу, да, да, на спасительную для мужчин – и горемычных, и относительно удачливых – волю к жизни. Вы могли её не осознавать. Но она была. Она Вас вела и спасала…»
Константин Лазаревич пропутешествовал со мной в пещеры прошлого. Понял и объяснил мне – меня. Поразил своим рыцарским, активным погружением в мою судьбу, добрым желанием и решимостью содействовать изданию моей книги.
…Работа со Светланой Владимировной Дружининой была ещё не завершена, когда нам позвонили московские друзья:
– Вчера скоропостижно скончался Константин Лазаревич Рудницкий.
В памяти всегда живёт глубокая боль от его внезапного ухода и моя нескончаемая признательность за чувство счастья от встречи с ним.
Глава четырнадцатая
С учётом того, что мой выход на пенсию был не за горами, директор ЛДХС поднял мне зарплату до предельной в штатном расписании суммы. Я стала единственным сотрудником, чей оклад составлял не сто, а сто пять рублей. Превысить эту сумму значило нарушить закон. Пенсия тогда исчислялась в шестьдесят процентов от зарплаты. Нас ожидала реальная нищета.
После окончания института я получила несколько приглашений на работу. Усилия институтских учителей привлечь меня к преподаванию привели к тому, что проректор по научной части А. З. Юфит поручил мне посетить несколько заседаний проходившего тогда в Ленинграде симпозиума «Проблемы художественного восприятия» и выступить на худсовете с обзором докладов, после чего обещал зачислить в штат. За сообщение меня похвалили, но на том всё и завершилось. Один из дотошных искателей правды выяснил позже, что я была «не рекомендована» сотрудником ГБ, курирующим институт.
Года через два меня пригласили на переговоры во Всероссийское театральное общество. Там подыскивали референта. Ответственный секретарь, извиняясь за то, что «оклад не бог весть какой, но это только пока», была, казалось, искренне обрадована моим согласием: «Это мне лучший подарок к Новому году!» Финал был точно такой же. Был и третий раз. Один из закрытых НИИ, в котором я по долгу службы «принимала» остроумные капустники, имел совершенно изумительный конференц-зал. В нём проводились защиты диссертаций, встречи с учёными, концерты и т. д. По ходатайству сотрудника института Б. Г. Михалёвкина мне предложили должность директора этого зала – не просто с высокой, а, можно сказать, с весьма внушительной зарплатой. На следующий же день после заполнения анкеты первый отдел НИИ отказал впрямую: «Не подхо́дите по анкетным данным».
Где мы с мужем только не подрабатывали по совместительству все эти годы! Вели коллективы художественного слова в клубах, на комбинатах. Но хотя я достаточно поднаторела в искусстве сводить концы с концами, представить, как мы будем жить на маячившую впереди мизерную пенсию, не могла. Впала в неприкрытое отчаяние.
Предложение занять должность художественного руководителя Дома культуры имени Шелгунова во Всероссийском обществе слепых обещало зарплату в 160 рублей, с надбавкой «за сложность». Известные соображения («Надо!», «Должна!») сами по себе дела не решали: требовалось взвесить все за и против. Если на прежнем месте работы мои функции были только творческими (подбор репертуара, приёмка спектаклей), то в должности художественного руководителя предстояло взвалить на себя кучу новых обязанностей. Надо было научиться составлять смету, расписание занятий для восемнадцати коллективов художественной самодеятельности, подбирать педагогов, распределять аудитории, заказывать костюмы, обеспечивать выезды на фестивали и гастроли в другие города. Плюс многое другое. Но прежде всего я должна была выверить себя психологически: сумею ли я приноровиться к особенностям мировосприятия и поведения незнакомого мира незрячих людей? На мучительные раздумья ушло не меньше месяца. Но иного выхода не было. Я приняла предложение и приступила к работе.
Записанный на плёнку звук, имитирующий пение дрозда, помогал потерявшим зрение добраться до входа в Дом культуры на улице Шамшева. Сцена, уютный зрительный зал, помещения для занятий коллективов, библиотека в ДК были, похоже, спроектированы человеком с вдумчивым и внимательным сердцем – настолько всё было удобно. ВОС, Всероссийское общество слепых, называли «государством в государстве». Структура общества, его финансирование позволяли ДК справляться со многими проблемами. При опросах члены ВОС отвечали, что под защитой государства чувствуют себя уверенно.
Слепота или слабовидение доставались людям по наследству; проявлялись иногда через одно или несколько поколений; бывали следствием ранений и ожогов во времена Первой и Второй мировых войн – и всё-таки причиной причин был алкоголизм родителей. Случалось, что матери отказывались от незрячих детей прямо в роддоме. Но в большинстве своём родители преданно пеклись о детях-инвалидах. Пожизненно. Малышей сопровождали в школу, а повзрослевших отводили и встречали из Дома культуры, где они занимались спортом, шахматами или участвовали в самодеятельности. Мне довелось видеть женщин, выходивших замуж за слепых. Эти женщины брали на себя всю меру заботы о них и, как правило, на перегрузки – не жаловались. Многие же «инвалиды по зрению» справлялись со сложностями быта в одиночку.