Стихи разбередили душу. Я вышла на балкон больничной палаты. Видны были овраг, лес, холмы. На нижней незамощённой дороге грохотнула телега. Укрытый тёплой лунной ночью, в ней, должно быть, ехал одинокий человек. Рядом Олечкино сердце сводило счёты с болезнью, с жизнью, спасалось поэзией: «Кто-то зовёт: „Помоги!“» Откуда рядом с нашей беспомощностью перед несчастьем такая нежность и боль за другого человека? Что это за пронзительное, неличное чувство живого? И почему эта печаль кажется горчайшим и лучшим из всего, что мы испытываем? Может, вот так же от перенасыщенности когда-то на зелёном стебле появился цветок, родился аромат?..
Олюшка очень хотела жить. Ей даже стало чуть легче. Половина моего отпуска кончилась. Мы решили, что оставшиеся дни лучше приурочить к моменту второй операции. Из Ленинграда я звонила ежедневно. А она спешила что-то ещё досказать про нашу глубинную связанность в коротеньких письмах: «Сердце мое, Томик! Друг и товарищ многих здешних ночей и бесед! Смотрю на пустую койку рядом, и всё мне кажется, что ты здесь. Тебя вспоминают здесь все врачи, сёстры и нянечки. Ах, Томик, как полно сердце, как много хочется тебе сказать. Почувствуй всё, что во мне к тебе, как ты всегда умеешь это чувствовать. Обнимаю тебя, сестра моя Жизнь! Целую тебя».
Я почти верила, что, вопреки пессимистическим прогнозам врачей, Оля победит недуг. Но по телефону, когда я попросила подойти к палате и позвать её, вдруг ответили: «Там уже никого нет. Вынесли».
Утрата Оли для меня невосполнима. Когда жизнь карала даже за одну незастёгнутую пуговицу, мы были не просто открыты – распахнуты навстречу друг другу. Одна другой приходились не только сёстрами, но поочерёдно то дочерью, то матерью. Всё понимали без слов.
Друзья и сослуживцы по киностудии сделали всё возможное, чтобы прощание с Ольгой Петровной Улицкой стало достойным её судьбы, её высокой души. Позже студия «Молдова-фильм» установила Олюшке памятник из такого же, как у Александра Осиповича, серого гранита. Рядом с его могилой.
Проститься с Олей я прилетела в Кишинёв одновременно с другом её юности, Исидором Винокуровым. Молодые Олины родственники попросили нас уйти, оставить их одних в квартире. Вечером на площадке возле дома они разожгли костёр и сожгли все её бумаги: сценарии, стихи, всю переписку, все фотографии. «Первобытное», трусливое деяние повергло в шок. Невольно пришла на ум фатальная схожесть судьбы творческого наследия Оли и Александра Осиповича. О нём сказал один старый знакомый: «Беда в том, что Саша возомнил себя революционером, а он – учёный. Им бы ему и быть!»
После того как Оля увезла Александра Осиповича в кишинёвскую больницу, мне не давала покоя мысль о стопах исписанных листов, оставшихся в Весёлом Куте.
– Если хочешь, я съезжу, привезу бумаги Александра Осиповича, – предложила я Оле после его смерти.
– Спасибо, родная. Я как раз хотела тебя просить об этом. У самой нет сил туда ехать, – отозвалась она.
Поезд в Весёлый Кут приходил ночью. На вокзале меня ждал славный и умный мальчик Витя Врублевский, из которого Александр Осипович вырастил себе партнёра для игры в шахматы. Утром в комнату, где я ночевала, вошла Витина мать с малышом на руках. За подол держались ещё двое. А всего было семеро. Десятилетняя девочка внесла тарелку с творогом, огурцами и мёдом.
– Ишьте, ишьте, гостичка дорогая. Не соромтеся, – без улыбки сказала хозяйка.
В ожидании, когда отведают её угощения, она притулилась с ребёнком к дверному косяку. Дети сбились вокруг.
– Нету Осиповича! Нету!.. Не соромтеся! Ишьте, – продолжала приговаривать она и утирала слёзы.
От Врублевских я направилась к хате, где до отъезда жил Александр Осипович. Хозяйка возилась в огороде.
– Здравствуйте. Приехала взять бумаги Александра Осиповича.
– Всё я собрала. Всё сложила. Всё теперь на чердаке лежит, – степенно ответила она.
На чердаке было чисто, душно. В углу, завёрнутые в занавески, лежали вещи Александра Осиповича.
– А бумаги?
– И бумаги тут. Всё сложила. Ни одной бумажечки не выкинула.
Я перебирала аккуратно связанные письма: Олины, Хеллины, Тамары Цулукидзе, Нины Владимировны Гернет, мои, ещё и ещё.
– Нет, не письма. А листы такие были… Цифры там, много цифр. А на других записи. Не помните?
– Не было больше ничего. Всё тут.
Я немало знала об отношении сторонних людей к нашим судьбам. Говорили о ком-то: «враг народа» – так и относились как к врагу. Но было ведь и другое. Сердобольный вздох. Сочувственный взгляд. Протянутая кем-то кружка молока.
В Теньтюкове Мира Гальперн жила одно время в семье коми. «Как это вы не сядете с нами за стол? – выговаривали ей хозяева. – Как это мы чужие? Вы – люди, и мы – люди… И-и-и, каких людей уничтожают!..» В Ярославле в тридцать седьмом на расстрел возили в фургонах за город. Жители окраин рассказывали моим друзьям: «Постреляют там. Закопают кое-как. Так мы несколько часов переждём, а потом возьмём лопаты да набросаем землицы, чтоб ноги да руки у людей не торчали. Чтоб по-людски…»
Попробовала в последний раз:
– Вспомните. Листы были, большие. Ольга Петровна привозила специальные такие…
Хозяйка пожала плечами: не знаю, мол. И тогда я без обиняков спросила:
– Кто-нибудь приезжал сюда после смерти Александра Осиповича? Да?
Суровая украинская крестьянка была из раскулаченных. Долго не решалась ответить. Преодолев страх, уже у калитки сказала:
– Милицейский, что отмечать его ездил, что-то забрал.
Это я и предполагала. Как Александр Осипович страдал в Княжпогосте, когда вохровцы при обысках отбирали его труды! И вот уже в который раз – воровство! Будет всё пылиться неизвестно где?.. Или выйдет в свет под именем какого-нибудь пройдохи?..
Глава пятнадцатая
Заслуженная артистка Болгарии, эффектная и яркая Р., защиту диссертации которой Григорий Евсеевич и Анна Владимировна поручили мне довести до конца, позвонила из Софии сказать, что хочет выслать нам с Володей приглашение: как мы на это смотрим?
– Надоест София – отдохнёте на даче. У нас их две. Одна в горах, другая на берегу моря. Повозим вас всюду.
Объяснялся звонок, конечно, тем, что Григорий Евсеевич заранее оговорил с Р. это условие: в случае удачной защиты она пригласит нас в Болгарию. Защита же прошла успешно.
Мысль о поездке за рубеж меня, разумеется, посещала. После вызова в ГБ по поводу запрещённых книг – надолго улетучилась. Когда Р. всё-таки прислала приглашение, я с эдакой гусарской лихостью – «А, была не была!» – заполнила анкету, добросовестно вписав в неё всё, чем «наградила» меня власть. У Володи после поездки в Берлин всё прошло гладко. Но когда без особой волокиты визу дали и мне, я приняла это скорее за подвох, чем за логическое «наконец-то».
Послевоенное превращение нескольких европейских стран в «социалистический лагерь» происходило в годы, когда я ещё пребывала за колючей проволокой. Хотелось понять, в чём коренится устойчивость этого «лагеря», и любопытно было повидать одну из его образующих. Невероятно: я еду за границу! Р. часто звонила из Софии, весело перечисляла, куда они ещё придумали нас свозить, что показать; просила купить для них постельное бельё, что-то из посуды, но главное – мотор для лодки. Муж её лежал в больнице, но скоро должен был выписаться.
Когда поезд подходил к Софии, я стояла у окна, высматривая Р. на платформе. Показалось: вот она! Нет, обозналась. Приглядевшись, я поняла, что это всё-таки она. Что с ней случилось? Эта внезапно постаревшая, понурая женщина едва напоминала молодую, полыхавшую энергией Р., которую я видела около года назад в Ленинграде и которая ещё позавчера звенящим голосом сулила нам по телефону моря и горы. Всего за три часа до прибытия нашего поезда врачи сообщили ей результат обследования её мужа. Опухоль, из-за которой его положили в больницу, оказалась злокачественной. Р. находилась в состоянии невменяемости.
Мы хотели тут же уехать. Р. воспротивилась: «И не думайте. До выписки мужа из больницы будете жить у меня, а потом вас возьмёт к себе мой брат». Несчастье изменило все планы. Остаться в Софии можно было, лишь полностью погрузившись в обстоятельства случившегося, как если бы они касались нас самих.
Хозяин дома, известный кинорежиссёр, был любимым мужем и отцом, любимцем друзей и коллег. Секретарь ЦК болгарской компартии Живков заявил, что готов оплатить его операцию в любой валюте и в любой стране, которую изберёт Р. После многочисленных консультаций с друзьями, в том числе с находившимися в тот момент в Софии советскими журналистами, она решила оперировать мужа в Москве. Не все из её болгарских друзей настолько хорошо знали русский язык, чтобы вести переговоры с московским профессором. Вызвалась я. Профессор по телефону запросил результаты анализов, необходимые для того, чтобы уяснить характер болезни. Поразмыслив над полученной информацией, без особого энтузиазма всё-таки согласился: «Привозите. Возьмусь».
Дверь в их софийскую квартиру, украшенную кожаными панно, старинными картинами и домоткаными коврами, большую часть суток оставалась незапертой. Один за другим приходили друзья с выражением сочувствия, с разного рода советами. Варили кофе, курили. Расходились к трём-четырём часам ночи.
Шёл уже пятый час утра. В чаду прокуренной кухни мы с Р. обсуждали оброненную московским светилом фразу о том, что результат одного из анализов его серьёзно настораживает. И тут Р. сказала:
– Раз ты принимаешь такое участие в нашей беде, я поделюсь с тобой чем-то очень страшным. Слушай. Знакомые попросили меня приютить одну девушку из деревни – на время сдачи экзаменов в институт. И вот её приехала навестить мать. Обыкновенная крестьянка, без всякого образования. Привезла дочери провизию, поставила корзину на этот самый стол, за которым мы с тобой сидим. Собралась уже уходить. А вот здесь, на краю стола, лежал журнал, открытый на странице, где была напечатана статья мужа, с его фотографией. Она скользнула по ней глазами, взяла журнал в руки, всмотрелась в портрет и говорит: «Этот человек скоро умрёт… Умрёт даже без операции». Меня как обухом по голове ударило. Я не призналась, что это мой муж. И никому не сказала про её жуткое пророчество. Отмахнулась. Подумала: «Старуха вздор несёт!»