Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха — страница 68 из 107

С набережной Гудзона я смогла рассмотреть «в лицо» статую Свободы. Спокойная и завершённая фигура женщины, на голове которой сверкали в венце, как мне привиделось, острия мечей, будто призывала человека: «Перед тем как ступить сюда, отдай себе отчёт, спасительна или обременительна для тебя свобода!»

– Оставьте нам Тамару Владимировну ещё на несколько дней, – обратилась Века к родителям, когда мы собрались уезжать в Бостон.

Я и не подозревала, какую уйму впечатлений я почерпну за три дня, проведённые в этих семьях. Насмотревшись в своей жизни на несметное количество разрушенных раскулачиванием, войной и политическими репрессиями судеб, я знала цену целостности семьи. И не могла не удивляться государственной установке США – не рвать души эмигрантов разлукой родителей с детьми и внуками. В самом понятии «воссоединение семей», в материальном обеспечении нетрудоспособных стариков крылся секрет, почему люди хотели стать гражданами этой страны.

После рабочего дня муж Веки не сразу выходил из комнаты. Какое-то время ни жена, ни дети не обращались к нему ни с расспросами, ни с разговорами. Расход интеллекта и сил на службе не возмещался часами отдыха. Его компенсировала оплата труда. Оплата, которой хватало на жизнь всей семьи в целом. Особенно высоко оплачивался талант. Но это факт внешний, я не о нём. Если от работающих тридцатилетних-сорокалетних эмигрантов Америка требовала физических и творческих затрат, то на долю домочадцев приходилась организация семейной жизни. Чтобы создать тот ясный мир внутрисемейных отношений, которому я беспрерывно удивлялась, надо было умело координировать его с жёсткой реальностью новой страны. Обеим дочерям Анки и Гриши дано было понимание чего-то самого глубокого про суть, смысл и ответственность за жизнь в целом. Я вбирала в себя предельно серьёзное и выверенное отношение членов семьи друг к другу, к любому обещанию, к каждому произнесённому слову, особенно если слово адресовалось детям. В семье умели разговаривать глазами, молчанием, наклоном головы. Мера эмоций регулировалась разумом и тактом.

Память часто возвращала меня к суждениям молодого Бориса Маевского о «ноже-разуме» для усмирения «лишних веток дикого дерева, хлещущих прохожих», о «треба дисциплинки»; к его прогнозу: «Откристаллизуешься когда-нибудь, басурманка».

Может, и в самом деле разум – шанс человечества? Может, американское внимание власти к охране семьи сумеет приблизить появление «нового человека» из русской мечты Чернышевского? И выверение чувств разумом не только скучный акт самостеснения? Вспомнились строки Шелли:

Привычка к рабству мысли их тиранит;

Дыханьем осквернив небесный свод,

Их род бесчисленный в забвенье канет,

А человеком станет только тот,

Кто властелином над собою станет,

Своим престолом разум стать принудит,

И свергнет страхов и мечтаний гнёт,

И лишь самим собой всегда пребудет.

Я долго не могла сформулировать впечатление, которое у меня осталось от пребывания у Наты и Фимы в Нью-Джерси. Притягательная сила их дома и сада была так велика, что по моей просьбе Века однажды вечером отвезла меня туда ещё раз. Там, как всегда, царила благоуханная чистота. Ната подтвердила моё определение:

– Чего же вы хотите? Дом и сад до нас «чистили» прежние хозяева. Мы – продолжили.

Так исчерпывающе просто был назван духовный труд и бывших, и нынешних владельцев дома.

В Бостон, получив приглашение читать лекции в Гарвардском университете, приехал из Парижа Ефим Григорьевич Эткинд.

Прошло уже много лет после его выдворения из страны. Перед отъездом, осенью 1974 года, он назначил нам с Володей встречу за городом, в Репине. Прощались там. Он просил не беспокоиться о нём, поскольку уже тогда имел приглашения во многие университеты мира. Он был действительно востребован. Но главные годы были прожиты им в России.

Мы сидели в гостиной бостонского дома Тамарченко, кто в креслах, кто на диване. Только пленительная Ануля стояла на коленях у журнального столика и, положив головку на согнутую в локте руку, жадно слушала, о чём говорит гость. За окнами подвывал ветер, да такой, что будто и впрямь «ведьму замуж выдавали». Гриша разводил в камине огонь. Настроем мы, кажется, походили на картину Сурикова «Меншиков в Берёзове», разве что в шубы не были укутаны. Чужбина. Как же раскиданы мы были по свету! Какая была в том скорбь!

Находившиеся в гостиной люди были ценностью, неотъемлемой частью культуры России. Реальная их вина для власти заключалась в стремлении расшевелить жизнь, добиться перемен самим, у себя дома.

* * *

Сорок дней пребывания в Америке подходили к концу.

Вручая перед прощаньем ответные письма для «6-А», Анка вдруг спросила:

– Ты знаешь, что нам написал Миша Пятницкий в письме, которое ты привезла?

– Нет, разумеется.

– Он благодарит нас за то, что мы пригласили в гости их Тамару Владимировну… Нет-нет, Россия выберется! Россия не погибнет!

Анка и Гриша проводили меня до бостонского аэропорта. В Нью-Йорке меня должны были встретить и посадить на самолёт в Ленинград обе их дочери.

Ната и Века встретили. В запасе у нас было часа три. У сестёр родилась шальная идея съездить в Бруклин и пообедать там в кавказском ресторане. Сдав вещи в багаж, я оставила при себе две сумки: одну – с рукописью и какими-то мелочами, другую – с подарками.

В затенённом зале ресторана во время обеда одна из сестёр спросила:

– Хочется домой?

«А разве я не дома?» – растерялась я. Мне было так тепло в этой семье! Но я понимала: пора возвращаться к тому сложившемуся, что я называла этим словом. В шестьдесят восемь лет меня уже было не выломать из биографии, из языковой среды. Я должна была долюбить дорогих людей – там, у себя.

Из Бруклина в нью-йоркский аэропорт мы вернулись ко времени. Века вынула из багажника одну сумку, дала мне её в руки, повернулась, чтобы взять вторую… Второй, с рукописью, в багажнике не оказалось. Обшарили всё. Результат нулевой… Мистика.

Как и при вылете из Ленинграда, когда майор унёс эту горемычную рукопись на просмотр, всё стало ирреальным, зыбким… Я наблюдала словно со стороны, как взволнованные сёстры обшаривали машину ещё и ещё раз, о чём-то переговаривались между собой, не обращая на меня внимания. И хотя всё это имело прямое отношение ко мне, сама я ничего не предпринимала, полагаясь на Веку и Нату. Неожиданно сёстры быстрым шагом направились в сторону какого-то ангара, скрылись в нём – и вышли не одни, а в сопровождении высокого негра. Он нёс в руках мою сумку! Оказалось: торопясь в Бруклин, в машину мы забросили только одну сумку, а другую забыли на земле. В «небольшом городишке» Нью-Йорке уборщик-негр сумку подобрал и спрятал «до востребования». Просчитав все реальные и бредовые варианты, сёстры вычислили этот единственный – и разыскали уборщика территории.

Я поднималась по трапу. Сердце сжималось. В Америке тремя поколениями любимой мною семьи на меня был излит поток щедрот и доброты. И я уже тосковала о прожитых здесь днях.

Глава шестнадцатая

«Говорят, очень приятная, достойная девушка. По профессии программист, как и ваш сын», – сообщила мне о жене Юры верный друг-судья, узнав случайно и много времени спустя после самого события о его женитьбе.

Свекровью для Юриной жены Ани была Вера Петровна. Потому раздавшийся года через три телефонный звонок Аниных родителей стал неожиданностью:

– Хотели бы познакомиться с вами… Мы сейчас в Ленинграде.

Им, видимо, хотелось уяснить обстоятельства, при которых у зятя образовалось две матери, а я надеялась составить представление о родителях той, которая, по мнению судьи, «могла бы всё изменить».

Родители невестки окончили Ленинградский горный институт. Это были деликатные, спокойные люди. Чего-то они вообще не коснулись, что-то им после разговора стало понятнее. И наверное, наша встреча осталась бы добрым знакомством, если бы не новость, которую они приберегли под конец:

– А вы знаете, Тамара Владиславовна, что у вас есть внук?

…Я и не предполагала, что боль может быть острее той, которая с таким постоянством снедала. Внук? Мой внук! Он есть – и он недоступен? Над внуком склоняется всё та же Вера Петровна?

Мне было двадцать четыре года, когда меня с лесоповала привезли в лагерный лазарет Урдомы. У вахты меня обжёг взгляд вышедшей из зоны Веры Петровны. Я не знала, кто она такая, но тут же окрестила её: «Надзирательница!» Работая в лазарете под её началом, никогда не успевала угадать её непредсказуемых действий. У неё было не одно, не три, а четыре дна. И через десятилетия не улёгся ужас, пережитый в амбулатории Вельска, когда она, имевшая собственного сына, упала передо мной на колени и принялась умолять: «Отдайте мне Юрика! У вас ещё будут дети, а у меня – нет». Ребёнок был ей нужен, чтобы удержать Филиппа.

Теперь я была свободна. И это ничего не изменило. О моём внуке заботилась Вера Петровна.

Вскоре после визита родителей невестки из Севастополя приехали знакомиться её дядя и тётя. Нам с мужем нравились обе пары, с их добротным и основательным подходом к жизни. Когда же я получила вежливое письмо от самой невестки, отозвалась на него всей душой. Мы стали переписываться.

Процесс «разоблачения культа личности» со времён Хрущёва глубины не набирал. Но какие-то материалы на тему репрессий в конце восьмидесятых годов уже прорывались в печать. Многое определяла личность редакторов газет и тележурналистов. В Ленинграде появилась телепередача «Пятое колесо». Имя Бэллы Курковой стало сопрягаться с понятиями свободы и смелости. У бывших репрессированных брали интервью. В канун моего семидесятилетия корреспонденты наведались и ко мне. В «Ленинградской правде», в других газетах появились статьи: «Крепостная актриса», «Жизнь и Судьба», «Жила-была девочка». В начале марта 1990 года режиссёр Лариса Викторовна Погосьян возглавила группу энтузиастов, задумавших отметить мою круглую дату. Володя загорелся идеей пригласить на юбилей Юру. Мне эта мысль не казалась удачной. Но должной твёрдости я не проявила, и Володя набрал номер телефона сына: