Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха — страница 70 из 107

Пожизненную.

В том же 1951 году в места ссылок за подписью Молотова был разослан правительственный циркуляр, который предписывал: бывших политических заключённых использовать только на физической работе. Этот человеконенавистнический документ коснулся судьбы Тамары Цулукидзе. В красноярской деревне с клубной работы её уволили. Блистательную когда-то актрису определили в колхоз – птичницей. На одной из любительских фотографий, сделанных там, Тамара сидит на срубе колодца, держит в руках курицу и, запрокинув голову, смотрит в небо.

Пережить ссылку ей помог такой же одинокий человек – белорусский писатель Алесь Осипович Пальчевский. Он тоже был выслан в Красноярский край. Их спасло то, что они встретились. Это была встреча двух измученных людей, одинаково понимающих то, что происходило в стране, и сострадающих друг другу.

После возвращения из ссылки Тамара сыграла в тбилисском Театре Руставели несколько ролей, но вскоре переехала в Минск. Рассказывая о своей жизни там, Тамара затронула одну больную для меня тему.

После ареста Алеся Осиповича у его жены со следователем, который вёл его дело, начался роман. Видимо, серьёзный. Она потребовала у мужа развода. Следователь женился на ней и воспитал сына Алеся Осиповича.

– Если бы ты только видела, что творится с Алесем, когда сын иногда заходит к нам! Кроме насторожённости и недоброжелательности, мальчик ничего не проявляет, – сетовала Тамара. – Ни-че-го! Понимаешь? Одно раздражение и отчуждение.

На все последующие годы нас четверых связала глубокая и сердечная дружба. Мы с Володей ездили к ним в Минск. Тамара и Алесь приезжали к нам в Ленинград. Мы писали друг другу, перезванивались. Давали друг другу читать рукописи.

Любя Грузию и тоскуя по ней, Тамара после смерти Алеся была уже не в силах вернуться в Тбилиси, но настояла, чтобы мы с Володей съездили на её родину:

– Это мой подарок вам! Сестра Кэтована примет вас, как родных! Это мне надо, чтобы вы побывали в Грузии! Мне! Больше, чем вам.

Поездка оказалась незабываемой. А в 1990 году от Грузинского театрального общества я получила приглашение на празднование столетия со дня рождения Сандро Ахметели, совмещённое с днём рождения Тамары, которой на свете уже не было. Грузия отмечала эту дату с размахом.

Из Тбилиси автобусом нас повезли в село, где родился Ахметели. Там, с холма, я увидела Алазанскую долину, окутанную то ли дымкой, то ли лёгким туманом. Она запомнилась мне каким-то неправдоподобным видением.

Председатель колхоза стоял стеной:

– Ни в какой ресторан вы не поедете. Праздновать столетие нашего земляка будем в моём доме!

Из дома вынесли всю мебель, оставили только столы и скамьи. Вина, яства появлялись невесть откуда. Звучали тосты, часто проникнутые горечью.

Главное торжество происходило вечером в Тбилиси, в зале Грузинского театрального общества. Зал был переполнен. Выступали театроведы, актёры, друзья. Тут же присутствовала семья хирурга Мухадзе, воспитавшая сына Сандро Ахметели и Тамары Цулукидзе. Был выпущен фотоальбом, посвящённый спектаклям Ахметели. Динамичные, темпераментные массовки, размещённые на сложных декорационных конструкциях, говорили о мощи его театрального мышления. Была издана книга Тамары «Всего одна жизнь». На радио сумели восстановить запись одного из спектаклей, и в композиции вечера прозвучал её голос.

Как единственный свидетель её «северной» жизни, я пересказала историю возникновения театра кукол, созданного ею в Севжелдорлаге. В финале вечера был показан отрывок документальной ленты, снятой в Минске: у подъезда дома, где жила Тамара, стояла «скорая помощь», а она силилась ещё что-то дорассказать телевизионщикам об актёрах театра Ахметели, с которыми сидела в тюремной камере. В зале плакали.

Единственным выходом Тамары на публику за последние годы был юбилей Театра Руставели. В знак признания заслуг руководителя театра Роберта Стуруа она преподнесла ему репетиционный колокольчик Сандро Ахметели, покорив присутствующих своей речью.

Умерла Тамара Цулукидзе в Минске, но её прах перевезли в Тбилиси и захоронили рядом с матерью и сыном Сандиком.

* * *

Мы с Борисом не оборвали нашей переписки.

Временами она затихала, становилась формальной, но и при этом сохраняла смысл и инерцию прежней поры. В этой переписке мы, как всегда, пытались затронуть недосягаемые глубины. Так и получилось, что длилась она более пятидесяти лет.

Борис рассказывал о своих выставках здесь и за рубежом. Горько упрекал: «Глухим недоумением остается засекреченность от меня твоей поездки в Штаты и другие страны. Ты всегда находила силы, чтоб специально съездить к друзьям, по-разному дорогим и интересным тебе. В любую даль: в Одессу, Тбилиси, Кишинёв, ещё бог знает куда. Только не ко мне. Пока был здоров, пытался сам бывать в Питере. Правда, всегда – неудачно».

Эволюционировали его поздравления ко дню рождения. От: «Ну, не могу я от души пожелать тебе счастья с кем-то, так что по-честному: пусть тебе всегда будет тоскливо без меня, как мне без тебя». До: «Ты самый мой близкий и родной человек на земле. Что было горького – всё отгоревало, облетело напрочь. Пока стучит твоё сердце на свете – и я не один». Жалуясь на то, что стал лениться, просил: «Крикни мне что-нибудь сердитое, чтоб мне стало стыдно. Я совсем перестал в себя верить. Шибко ты мне надобен, бродяга Том».

Подняв недавно пачки лагерных писем Бориса, я по-новому была ошеломлена картиной тех усилий, которые предпринимали мы, молодые, пытаясь во что бы то ни стало противостоять силам, которые деформировали и калечили нас. Это не столько письма, сколько очерки об опыте умствований, о капканах, в которых мы то и дело оказывались. Борис видел меня и себя в постоянном стремлении ввысь, «выше и выше… ещё и ещё дальше от грешной, изумительной и обыкновенной земли (где жить не дают) – туда, где это уже только Дух и Красота (где и нас не всегда застанешь, но и мы не всегда согреваемся)». «Как же не буянить здесь дикарству и разрушительным силам, – писал он, – которые хотят просто жить!!! Ломая всё к чёрту, но чтоб во всей распространённой правде чувств! Трижды возвышенная, благородная абракадабра рождается от честного голого крика: „Жить! Жить!“ Хоть гибнуть, хоть вкривь, в страх, но всем естеством, любя, не любя, вместе, врозь, с миром, без него, но – до дна истинно… и тут уж разум исчезает, начинает бушевать лава души со всеми полагающимися молниями, потасовками демонов и роков над головой и глазами, открытыми в горную тишину… И снова надо карабкаться вверх, вверх, „работая“ над чувствами, переводя их в неподсудное, во всё большее духовное общение и совершенство. В общем, занеслись мы с тобой до такого, что никому живому не под силу. Требуя день за днём всё больше и больше друг от друга, увидели, что, убегая от преследований, мы на такую высоту забрались, где мужчине и женщине пробыть жизнь нельзя… Чувства, годами переводимые в разум, направили нас к бесполому выращиванию человеческих ценностей друг в друге… Близость, запрещённая „дядями“, нашла себе форму, недосягаемую для них, но она же кого хочешь опустошит и утомит…»

И правда: из какой мглы, из какой бездны прорывались мы в ту искусственную высь! И как же полетели в тартарары те достижения духа при нашей встрече в Москве после освобождения Бориса!

Борис страстно хотел познакомиться с Владимиром Александровичем. Они с женой приглашали нас в гости, когда мы бывали в Москве, но Володя и слышать об этом не хотел. На вопрос: «Почему?» – отвечал: «Ну, это особый случай». А потом внезапно взял и – уступил: «Ладно, поедем. Хочу его увидеть!»

Борис увёл Володю в мастерскую, под которую была оборудована одна из комнат их четырёхкомнатной квартиры. Показал ему свой офортный станок, литографии, картины. Одна стена мастерской была увешана фотографиями и афишами концертных выступлений Александры Фёдоровны. Мужчины долго и увлечённо беседовали о театре, о книгах. Неожиданно, непредвиденно образовалась атмосфера дружелюбия и обоюдного признания. Услышав, что Борис рассказывает Володе о своём боге – художнике Серове, а Володя читает ему отрывки из своего любимого «Графа Нулина», я поняла: они понравились друг другу.

– Ну, давайте выпьем за вашу старую дружбу, – предложил Володя.

– И за новую тоже, – поторопился Борис.

– Ну, новая пока ещё неизвестно, родится или нет, и неизвестно, какой будет, – отвёл этот тост мой муж.

– Тогда пьём за старую, – примирительно согласился хозяин.

– Давайте выпьем за таланты Бориса, – вмешалась я.

– Том, а ты что, до сих пор не поняла, что все мои таланты – мнимость? – наклонился он ко мне. – Ты не знаешь моей боли. Она заключается в том, что я не успеваю и уже не успею сделать своего главного…

При прощании Борис подытожил впечатление от знакомства с мужем, шепнув: «Слушай, он же прелестный мужик, твой Владимир Александрович!» Володя обошёлся без оценок. Смолчал. А я утвердилась в своём представлении о жене Бориса: умная, жестковатая, любящая, готовая ради Бориса превозмочь недружелюбие ко мне.

Через год или полтора Борис написал, что хочет приехать в Ленинград, сделать в Царском Селе зарисовки Камероновой галереи и павильона «Грот». Володя сделал широкий жест: «Если хочешь, пусть остановится у нас. Отдай ему свою комнату». Появившись в Питере, Борис поблагодарил за приглашение, сказал, что обещал поселиться у брата своей жены, но если мы разрешим, то дня на два задержится у нас. И тут же потребовал: «Рукопись! Дай мне прочесть свою рукопись!»

Он читал её двое суток напролёт. Вечером, когда я постучала в дверь, чтобы позвать его ужинать, он сидел, вжавшись в кресло. Он плакал: «Я прочёл. Я не знал, малышок… Совсем не так представлял твою жизнь, Томушка».

Повесть Бориса «После победы» я тоже читала в рукописном варианте. Опубликовал он её в 1996 году в журнале «Казань». Выяснилось: как и он обо мне, я тоже многого не знала о нём. Во всяком случае, о его довоенных и фронтовых перипетиях. В лагере мы были так вмурованы в вопрос жизни и смерти, что всё биографическое отодвигалось в дальний угол. Борис провоевал четыре года. Арес