– Скажи, пожалуйста, как мой сын относится к Вере Петровне?
– Бывает, срывается, резко ей отвечает, но вообще, по-моему, любит её, – ответила Аня.
– А она?
– Она плоха.
– Что значит «плоха»?
– У неё… онкология.
– Так серьёзно?
– Похоже, очень серьёзно. Встает иногда с постели что-то ему сготовить.
– Сготовить ему? Ему одному?
– Да.
С чем же таким феноменальным я встретилась в собственной жизни, если женщина, имея своего ребёнка, вписывает себя матерью в фальшивые метрики чужого, воспитывает его и любит так сильно и преданно? Кроме того, что он был для неё ставкой в борьбе за брак с Филиппом, было, значит, ещё и другое? Если, не обращая внимания на его жену и детей, Вера Петровна, больная, вставала с постели, чтобы приготовить обед ему одному, это не могло не отразиться на Юриной семейной жизни.
Разговор невестке был явно в тягость. Позже я узнала, что они со свекровью с самого начала не питали друг к другу приязни, что Аня, несмотря ни на что, ухаживала за Верой Петровной до конца. Но тогда она добавила только, что у Веры Петровны рак гайморовой полости, причиняющий ей мучения.
Семья севастопольских родственников Ани была необычайно тёплой. Взрослые и дети дружно лепили пельмени, дружно их уничтожали; все вместе ходили на прогулки, вместе играли и шутили… Два дня, проведённые в их доме после пансионата, были бесценным даром. Даже близость с детьми показалась возможной.
Несколько лет назад, в один из приездов Юры, в попытке вызвать интерес сына к моим воспоминаниям я прочла ему страницы о его рождении. Через некоторое время Юра неожиданно позвонил:
– Хочешь, я дам здесь одному знакомому твою рукопись?
– Зачем?
– Может, он попробует её издать.
– Но ты же рукопись не читал. Сначала прочти её сам.
Юра снова замолчал. Снова на годы.
Собираясь в Севастополь, я написала на титульном листе: «Сыну! С надеждой!» – и взяла книгу с собой, чтобы передать её через невестку. Узнав, что Вера Петровна так тяжело больна, с просьбой решила повременить.
– Я привезла Юре свои воспоминания о прошлом. Но сейчас не самый подходящий момент. Отдашь ему книгу, когда увидишь, что острый период прошёл и он успокоился, – попросила я Аню.
Вера Петровна умерла через девять месяцев, 10 мая 1994 года.
Уже много времени спустя я в телефонном разговоре с невесткой спросила, отдала ли она сыну книгу.
– Отдала. Видела, как он её читал, – ответила Аня.
И наконец он позвонил. Был собран. Разящим тоном принялся рубить:
– Филипп Яковлевич и Вера Петровна – мои родители, а ты их – ненавидишь! Двадцать пять лет бьёшь меня этим! Сколько я себя помню, била своими поступками, своими письмами!
– Поступками? Какими?.. Письмами?
– Ты никогда меня не понимала! Не умеешь, не можешь, не хочешь понять!
– Они украли у меня ребёнка, Юра. То, что я к ним чувствую, имени не имеет. Это не ненависть. Это – иное. Я могла совершить тьму ошибок в поиске путей к тебе. Но то, что двадцать пять лет бью тебя ненавистью, – несправедливое обвинение.
– Я только теперь понял, почему меня к тебе не тянуло. Я приезжал в командировки в Ленинград, в Кронштадт, шёл к тебе, но поворачивал обратно. Не хотел к тебе идти. Для меня родители – они. Ясно? Я говорю искренне…
Сердце у меня леденело.
– При всей тяжести разговора за искренность и правду – благодарю. Так лучше. Яснее, чем не прочитанные и возвращённые тобой письма. Я в этих письмах писала не о твоих родителях. Это были попытки найти общий язык с тобой.
Накопленные сорокавосьмилетним человеком чувства хлестали через край. Но я – слушала. Должна была выслушать его. Ему надо было высказаться до конца, а мне – до конца понять его.
– Ты говоришь обо всём этом только сейчас, потому что прочёл книгу?
– Я её не читал!
– Но видел хотя бы?
– Да. Видел. Прочёл то, что касается меня. Там всё ложь! Там всё не так!
– И ты знаешь как?
– Да, знаю. Ты мне в армию писала, что они меня настраивают против тебя, а они вообще о тебе никогда ничего не говорили. Ты пишешь в книге, что отец вошёл в комнату и зло сказал: «Юра, это твоя вторая мать». А детская память, она знаешь какая? Он не зло сказал, а ласково: «Юрик! Это твоя вторая мать». Я их любил и люблю! Понятно?!
– Да! Так, до конца – впервые.
Я была предметом его воспалённой и уже неискоренимой ненависти. Действительно, только любовь к ним могла так всё уложить в его голове и сердце. Даже Филипп не посмел, представляя меня ему, сказать «твоя вторая мать».
При первом атакующем срыве сын не выговорил всего, что накопил. Звонил ещё несколько раз. Добавлял:
– Ты передала книгу через чужих людей. Чужие люди прочли её раньше, чем я.
– Через каких «чужих», Юра? Я передала тебе книгу через твою жену. Не хотела посылать по почте. Ты бы её вернул непрочитанной, как возвращал все мои письма. А мне это было бы тяжело.
В длинный список его упрёков было занесено всё возможное и – самое немыслимое. Я не должна была общаться с родителями жены за его спиной. Не имела права тайком ездить в Севастополь к детям. Я вообще ни на что не имела права! Его лютая неприязнь отказывала мне во всём.
Не заставил себя ждать и суд со стороны. Возвращая «Сапожок» своей знакомой, некий священник сказал: «Не каждая мать может навесить такую книгу на сына». Поистине так. Не каждая. Я – навесила. Когда-то в одном из среднеазиатских этапов я поклялась Небу рассказать обо всём увиденном и пережитом кому-то одному или – ВСЕМ. Это было до рождения сына. И оставалось не только клятвой, но и долгом.
Ни приговор сына, ни приговор священнослужителя мне уже с себя не сбросить. А предстоит ещё и Страшный суд.
Жизнь подарила мне встречу с двумя замечательными женщинами. Удивительны были не только их судьбы, но и их духовное мужество.
Мы сидели втроём в одной из старинных петербургских квартир; разговор шёл об отношениях родителей со взрослыми детьми. Поводом к разговору стал день рождения Юры. Подлинная дата рождения ему ничего не говорила. Он праздновал вымышленную. А я каждый год поздравляла его в день, когда он на самом деле появился на свет. Мои собеседницы считали, что этого делать не следовало. Оправданием мне могло послужить то, что я поздравляла не ребёнка, а мужчину – начиная с двадцативосьмилетнего возраста.
Получилось так, что каждая из них рассказала историю: одна – стороннюю, другая – свою. Первая история была о драме материнского чувства, о претензиях сына, который не простил свою знаменитую мать. Подсудны были не она, не он, а «времена, где солнце – смертный грех». Рассказанное было особенно тяжело тем, что примириться они так и не смогли.
Вторая история была о матери, похоронившей тридцатилетнюю дочь, больную раком. Здесь, напротив, речь шла о духовном и душевном единстве, в котором семья прожила эти тридцать лет. Особая глубина отношений, как подчеркивала моя прекрасная собеседница, связывала дочь с отцом: они понимали друг друга без слов и во всём. В последний раз родители отправились к дочери в больницу, не зная, что ей остаётся жить чуть больше суток.
– Пусть завтра ко мне придёт только N., – назвав имя своего возлюбленного, сказала им дочь при прощании. – Ни отца, ни мать я больше видеть не хочу.
Какую задачу так сурово решала перед смертью молодая женщина – понять непросто. Меня потрясло другое – откровение матери:
– Я была рада, что перед уходом туда она освободилась от нас.
«Не плачь! Отпусти его (её) душу!» – советуют людям, теряющим близких. Так просят порой и живые – живых: «Отпусти! Освободи от себя!»
За злым раздражением сына: «Отвяжитесь от меня, наконец!» – я когда-то не захотела и не сумела расслышать мольбу. Не смогла смириться с его отречением от меня. Несколько попыток побывать у нас в доме, попытка отнести ко мне слово «мама» были его усилиями. И освободился он от меня тоже сам, прежде чем отпустила его я.
А здесь, отчаянно страдая, мать сумела понять и принять решение дочери уйти из жизни освобождённой от неё и от отца. Непоправимо запоздалым оказался этот высокий урок для моего теперешнего «Отпускаю».
Глава девятнадцатая
– А вам не кажется, что силой духа вы обязаны вашему польскому происхождению? – спросила меня не так давно полуфранцуженка-полуполька Мариэтта Эрнестовна.
Считал же немецкий философ Шеллинг национальную принадлежность «индивидуальной чертой человечества». Значит, смысл в этом вопросе был. Национальные особенности крепко впаяны в дух и в земное тело как вековечные свойства человека. И всё-таки сила духа – нечто другое. Зная, как она выковывается и чем оплачивается, я не относила себя к числу сильных. Вот поляка-отца сильным считала. С детства была загипнотизирована рассказами его фронтовых друзей о смелом и решительном комиссаре, бравшем на себя ответственность в самых рискованных ситуациях. Его характер интриговал меня – возможно, отчасти и формировал.
Во всяком случае, в шестнадцать лет при получении паспорта я на вопрос паспортистки о национальности без колебаний ответила: «Полька!» Это было решением собственным и категорическим. Что стояло за ним? Желание сказать отцу спасибо за пробуждающийся интерес к школьным успехам нелюбимой дочери? Или сыграли роль фотографии его сестёр с глазами-озёрами в пол-лица? Но мне нравилось, когда меня останавливали на улице словами: «Девочка с коньками, вы, часом, не полька?» – или когда я слышала брошенное кем-то: «Ну разумеется, полячка».
Бабушка и мама тайком крестили меня в православной церкви. В бархатной, бордового цвета коробочке-яйце хранился мой крестик. Для безбожных двадцатых—тридцатых годов никакого значения не имело, православная ты или католичка. Для меня же самой важно было то, что в шестнадцать лет я от корки до корки прочла стоявшие в книжном шкафу книги Сенкевича, Крашевского, что пленительная мелодия модного в тридцатые годы польского танго «Чи жучиш мне» создавала неизъяснимый романтический ореол вокруг всего польского.