Уже на пути домой, на станции Котлас, к вагону, в котором я ехала, подошло человек десять – «за автографом». Был ветреный, холодный вечер. Проводник окинул взглядом стоявших у вагона пожилых людей и сказал:
– Чего ж тут дрогнуть-то? Есть свободное купе, поезд стоит полчаса – заходите.
В том же 1996 году я должна была лечь на операцию, третью по счёту. Если честно, выжить я не надеялась. И на Север ездила для «последнего поклона».
Друзья нашли специалиста нужного профиля в одной из лучших клиник Петербурга. Договорились с ним. А дочь Володи, Маша, продолжала настаивать: «Ну хотя бы только проконсультируйтесь у профессора, которого рекомендуют мои друзья. Прошу».
Вняв её уговорам, я согласилась на консультацию. Зимним питерским утром накануне того дня, когда нужно было ложиться в клинику, Маша и её друг, врач Наталья Алексеевна Яковлева, проводили меня в Мариинскую больницу, к профессору Королёву.
– Оперироваться надо было позавчера, – сказал он, едва ли не дублируя ситуацию с Володей, оставившую его инвалидом на шесть послеоперационных лет.
Что может сделать человеческое обаяние! Тупое равнодушие к себе сменилось желанием тут же, на месте, на всё – решиться. Я захотела довериться только этому излучающему свет врачу, только его рукам.
Шёпот Маши, прорвавшейся ко мне в реанимацию: «Всё хорошо! Всё хорошо! Михаил Павлович всё сделал наилучшим образом!» – вызволил сознание из наркотического бесчувствия. И первым, нескончаемо долго длящимся чувством было – удивление.
– Я о-ста-лась на бе-лом све-те?.. Как это стран-но!
Профессор Королёв справился с моим возрастом, со смертельной болезнью. Это была победа его высокого мастерства – и чудо!
Выхаживали меня дочери мужа и мой верный молодой друг – Олечка Рубинчик. Я уже готовилась к выписке. Ожидая, когда профессор появится возле своего кабинета, я безуспешно пыталась справиться с волнением уцелевшего в передрягах истории человека, жизнь которого была ещё раз спасена.
– Я… я…
Вернувшийся с очередной операции Михаил Павлович Королёв положил мне руку на плечо, завёл в кабинет. Ни тени улыбки не было на его лице.
– Это я благодарен за то, что вы дали мне возможность помочь вам.
Выразив таким образом почтение к тем, чьё страдание глянуло на него со страниц моих воспоминаний (как говорили, он прочёл их за сутки), своим словом врач перевернул мне душу и, казалось, обязал – жить.
Ещё одна встреча в 1996 году стала нечаянной точкой опоры.
Московские друзья Люда и Володя Мезенцевы после рождения у них пятого ребёнка позвонили – и смутили просьбой стать крёстной матерью новорождённой девочки Василисы. По приезде в Москву выяснилось, что у образованного и строгого священника есть два условия, которым я должна соответствовать. Первое: быть крещёной. «Крещёная», – ответила я. Второе: перед крещением я должна была у него исповедаться. До сих пор исповедь мне заменял жёсткий собственный суд. Встретить мудрого духовника было заветным и несбыточным, как представлялось, упованием. И вдруг!
Ночевала я в семье моего старшего племянника, на Крылатских Холмах. Окно гостиной, отведённой мне для ночлега, выходило во двор их огромного многоквартирного дома. Во всех окнах давно уже погасили свет, а я добросовестно переворачивала пласты своей неудобоваримой жизни и безжалостно формулировала свои проступки и вины.
К восьми часам утра Серёжа отвез меня на машине к небольшому храму Успения Пресвятой Богородицы неподалёку от Лубянки. Молодые по преимуществу прихожане стояли тесной группой у левой стены храма. Люда и Володя с детьми, с новорождённой Василисой на руках были там же. У священника, отца Георгия Кочеткова, исповедовался юноша лет семнадцати. Трудно было представить, сколько «джинсовому» парнишке надо было сотворить грехов, чтобы в течение двадцати минут в них признаваться. За юношей следовал кто-то ещё. Третьей была я.
Подходя к священнику, я поняла, что не знаю, надо ли дожидаться вопроса духовника или самой приступить к исповеди. В ту же самую секунду отец Георгий задал мне не соответствующий, казалось бы, моменту вопрос:
– Как вы себя чувствуете?
Застигнутая врасплох столь щадящим началом таинства, с ощущением взявшейся бог весть откуда лёгкости после мучительной и горькой ночи, я неожиданно и с полной мерой искренности ответила:
– Я чувствую себя очень хорошо!
Ни о чём более не спросив, священник наложил мне на голову епитрахиль, прочёл разрешительную молитву, перекрестил, причастил и, указав в сторону стоявших у стены прихожан, сказал:
– Пройдите туда и прочтите пятидесятый псалом.
Люда смотрела на меня едва ли не с испугом:
– Что это было, Та-ма-ра Вла-ди-сла-вовна?
Да простят меня молодые друзья: я никого не могла подпустить к тому, что со мной происходило. Закрылась ответом: «Не знаю», сознавая, что необычайное не только было, но и продолжает быть… Прочла псалом. Приняла на руки ребёнка. Послушно следовала тому, что диктовалось ходом крещения.
Глава двадцать вторая
10 февраля 1997 года в карельской гостиной Дома актёра театральный Петербург отмечал девяностолетие Владимира Галицкого – старейшего режиссёра, имя которого славно вписано в историю русского советского театра и значится в Театральной энциклопедии Украины.
Я сидела вместе с его детьми, его внуками, его бывшей женой. Прошла уже добрая треть торжества, как юбиляр вдруг громогласно потребовал, чтобы я заняла место возле него. Мне хотелось остаться в прежнем окружении, но верх одержала категоричность Володи:
– Нет! Я хочу, чтобы ты сидела рядом со мной.
Непостижимым образом в тот юбилейный вечер болезнь последних шести лет никак не напоминала о себе. Владимир Александрович был внутренне собран, выглядел величественным патриархом, с достоинством принимал поздравления друзей и коллег – педагогов Института культуры, режиссёров, актёров, студентов. С чувством благоговейной благодарности к прошлому он рассказывал о спектаклях, поразивших его в юности в «общедоступном» МХАТе, театрах Мейерхольда, Таирова. Отдал дань замечательному петербургскому педагогу ЛГИТМиКа, режиссёру В. В. Петрову, подробно пересказав две-три мизансцены поставленного им в ЛГУ спектакля по пьесе Островского «Праздничный сон до обеда», где Андрей Толубеев неподражаемо играл Бальзаминова. С похвалой говорил о спектаклях Ю. А. Смирнова-Несвицкого в созданном им экспериментальном клубе-театре «Суббота». И экстравагантно завершил своё выступление, пропев две дореволюционные одесские песни.
Право, это был праздник воли и жизнелюбия режиссёра и человека, прожившего «честную жизнь в искусстве», как назвала свою статью о нём в газете «Невское время» Татьяна Золотницкая. Самое же главное заключалось в важном, итоговом для Володи осознании самого себя и прожитой им жизни. В свои предъюбилейные и юбилейные дни он был спокоен и счастлив. Старший внук Вова сказал на одном из его юбилеев: «А ведь тебя, дед, можно назвать „счастливым сыном трагического века!“» Сам Владимир Александрович именно так оценивал свою жизнь. Испытывал порой смущение, сбивался в иных ситуациях, но ощущение себя как человека счастливого было в общем благом и для него самого, и для близких.
В тандеме с возрастом болезнь, однако, безжалостно и решительно губила его. Он уходил из жизни тяжело, неспокойно. Как всегда, в трудную минуту приехала Майя, но мы и вдвоём не справлялись с появившейся в нём агрессией. Я приглашала врачей, Володя им не доверял. Не признавал ни уговоров, ни просьб. Всё ещё полагаясь на свой победительный нрав, со свойственным ему упрямством («я так хочу!»), категорическим образом потребовал поместить его в больницу: «Там меня поставят на ноги!»
Как всегда, всё, что касалось лечения и больниц, организовала Маша: поехала, договорилась. «Скорая» увезла Володю.
– Кто это к вам пришёл, Владимир Александрович? – спросила лечащий врач, когда я вошла в палату.
– Это моя жёнка пришла, – незнакомо ответил он.
Уезжая в больницу с утра, я проводила возле Володи всё время. На календаре 1997 года значился уже декабрь. Майя уехала домой, к семье. У Маши начались предновогодние утренники и вечерние спектакли.
Метания и беспокойство Володи вскоре сменились полным безразличием ко всему. Он ни о ком и ни о чём не спрашивал, был глубоко погружён во что-то своё. Я водила бритвой по его щеке, когда он вдруг еле слышно произнёс:
– Я не сжёг и никуда не сдал свой партбилет.
– Я знаю. Ты молодец, – поддержала я его.
В те мгновенья в нём говорил, видимо, и мальчик, взбиравшийся на фонарный столб, чтобы увидеть царя и цесаревича, когда царская семья приезжала в 1915 году в Одессу, и голодавший во время Гражданской войны подросток, и осыпанный почётными званиями, государственными наградами зрелого возраста режиссёр. Более всего ему хотелось удержать ощущение целостности.
На краю жизни Володе не изменяли его всегдашние чистосердечие и честность. Его свойство быть правдивым во всём, до конца порой нестерпимо больно ранило. И в такой же мере трогало. После своего выступления на обсуждении какого-то спектакля он мог посетовать: «А я думал, тебе понравятся мои замечания и оценки. Мне так хотелось, чтобы ты мной гордилась!» И я благодарила жизнь за правдивость его сердца, раз не случилось «всепоглощающей любви».
Володя не признавал религии, не любил разговоров о реинкарнации. Но как-то раз чётко и кратко сказал:
– Я ещё – буду – жить – на земле!
Я мысленно согласилась: «Да! Неизвестно, каким образом, но он будет существовать! Он так жадно любит Жизнь! И так не израсходован!»
В последний день декабря у Маши закончились предновогодние концерты. 1 января 1998 года у неё был выходной.
– Отдохните, – сказала она. – Завтра я посижу возле папы.
Маша позвонила из больницы около двенадцати часов дня:
– Папа в коме.
В этот же первый день Нового, 1998 года Володя умер. Ничего адре