Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха — страница 92 из 107

Для Маечки отрыв от Тамбова, от России стал подлинной драмой. Страдала она страшно. И всё-таки в конце 1998 года семья, ставшая для меня за последние сорок лет родной, уехала в Германию. Возвращаясь из Штатов в Германию через Францию со свадьбы старшей внучки Юли, Маечка заболела. В больнице Анжера диагноз поставить не смогли, прооперировали наугад. Майю продолжали мучить боли. Когда её везли в операционную на повторную операцию, Вовочка набрал по мобильному телефону мой петербургский номер и передал ей трубку.

– Дорогая моя, – успела она сказать, – пожалуйста, прошу, не волнуйтесь за меня. Всё будет хорошо. Не волнуйтесь! Обещаете?

Второй операции она не перенесла. Умерла. Её нелепая, никем и ничем не объяснённая смерть в полном смысле слова скосила нас всех.

Муж и дети свято выполнили её просьбу: похоронить рядом с мамой, Кларой Михайловной, и бабушкой Бертой. Гроб был переправлен детьми из Франции в Тамбов. Вместе с Машей мы поехали туда проститься с нашей любимицей. Редко случается встретить такую совершенную и безгрешную душу, как Маечкина. До донышка ясная, преданная семье, своей профессии, она была бескомпромиссной, но душевной, необходимой и бесконечно близкой.

Поистине, больше свершаться было – нечему. Утраты, свинцовая физическая усталость прочно погребли меня под собой. Я существовала вне времени, вне событий.

Однажды мне приснился Володя. Это было под Петербургом, в том самом Комарове, куда мы так часто ездили вместе и где теперь находилось место его упокоения. Я жила в Доме творчества театральных деятелей, в трёх с лишним километрах от комаровского кладбища.

Наполненный летом, теплом и весёлостью, Володя толкнул из коридора дверь в мою комнату и, не переступая порога, вскричал: «Ну что же ты не идёшь? Я же жду!» Речь будто бы шла о прогулке. Набежала трезвая мысль: «Но тебя ведь – нет». И сразу – приказ себе: ничем это знание не выдать. Сама я между тем очутилась уже в коридоре, возле него. А далее наступило погружение в какую-то ещё более глубокую, чем сон, ирреальность. Володя, схватив меня за обе руки, опустился на колени и прямо в душу вложил до вещественности необходимое мне: «Прости меня. Прости!» Я тут же проснулась по велению властной, созидательной силы: «Прими, удержи, упрочь этим „прости“ то, что так много лет продержало вас друг возле друга».

Я всегда билась над загадкой наших отношений с Володей. Отводившееся мне не первостепенное место в его жизни много раз вызывало протест. Несмотря ни на что, мы всё-таки не расстались. «Родной кусок… у меня бок болит там, где мы сращены» – так варьировалась во многих его записках одесская интерпретация нашей связанности. Фактически же мы не сумели простить друг другу того, что уступили искушению жить творчески наполненной жизнью ценой порушенных семей и причинённой близким людям боли.

Анна Владимировна была права, когда говорила: «Заметьте: что бы люди ни вытворяли, они не хотят оказаться вне общепринятых нравственных постулатов».

Глава двадцать третья

Двухтысячный год! Я встречала его одна. Так же неприметно, как всегда, он перевёл через невидимый порог в новое тысячелетие, в двадцать первый век. Выразительнее традиционного полночного боя часов была на сей раз новизна заглавной цифры года и века: двадцать первый!

Впервые невестка с внуками приезжала к нам погостить ещё при жизни Володи, в 1996 году. После его ухода визиты стали регулярными. Повзрослевшие дети оставались доверчивыми, безвинными и неизбалованными. Мальчикам нравилось приезжать в Петербург. Привязавшись к ним, полюбив их, я с нетерпением ожидала наступления их школьных каникул.

Сын о себе ничем не напоминал. Несуществующие отношения тем не менее усложнялись и усложнялись. Происходившая в девяностые годы ломка в обществе жесточайшим образом обошлась с не вооружёнными чутьём и трезвым взглядом на эти перемены людьми. НИИ, в котором сын занимал должность программиста, закрылся. Пытаясь как-то поладить с новой действительностью, он едва не лишился квартиры, отдав её в залог одной из образовавшихся в те годы «пирамид». Благодаря вмешательству судьи Полины Ивановны чуть ли не в последнюю минуту в квартиру удалось прописать детей и Аню, до тех пор там не прописанных, и квартира осталась за семьёй. Однако сына вмешательство суда возмутило. По телефону последовали обвинения в том, что я своими действиями умножила его долги.

Не желая причинять мне боль, Аня долго не говорила мне о семейном разладе. Жили они под одной крышей, но хозяйство, оказывается, вели врозь – притом что оба любили детей, а дети любили их. Я написала письмо Юре и Ане. Пыталась вразумить «взрослых». Был даже момент, когда моё слово о мире было услышано. «Ты права», – прокомментировал сын. Но доброй воли к примирению не хватило. Напряжение и неблагополучие в семье стало величиной постоянной.

В марте 2000 года невестка с внуками собиралась приехать на моё восьмидесятилетие. С неожиданным вопросом позвонил сын:

– Ты хочешь, чтобы я приехал?

– Разумеется, хочу.

– Тогда выбирай: или я, или они.

Я понимала, что такого рода ультиматум может исходить из души несчастливого и очень одинокого человека. Юра нуждался в том, чтобы услышать хоть от кого-то: «Конечно ты! Ты, и только ты!» По сути же это было безобразие по отношению ко всем: к жене, к детям, к самому себе, ко мне.

Я выдохнула:

– Они!

Это была непосредственная реакция: меня возмутило само предложение выбирать. Ещё больше – то, что выбор мне предлагает собственный сын.

Приехали Аня с детьми, Валечка и племянники из Москвы, друзья из Швеции, Германии, Грузии. Целая делегация прибыла из Республики Коми… Приехал и Юра. У отпущенного мной «на волю» сына появилось, вероятно, желание проверить, может ли ещё что-то получиться из отношений с непризнанной матерью. Тогда оно возникло или раньше – не столь уж важно. Но в конце того же года он позвонил и сказал, что несколько дней отпуска хочет провести у меня. В буквальном смысле слова впервые в жизни мы оказались с ним вдвоём.

– Хочешь знать, что сказала родная сестра Веры Петровны, когда прочла твою книгу?

– Нет, – отстранилась я.

– Она сказала: «Я предупреждала Веру. Я просила её не брать такой грех на душу», – договорил он.

Сначала мне показалось, что мой пятидесятипятилетний сын на сей раз доверительно настроен и нуждается в совете. И что-то из прежних надежд ожило. Давая ему выговориться, я с затаённым вниманием до пяти часов утра слушала его рассказы о нём самом, об отношениях в семье и с людьми. Искажённые приоритеты, внутренняя сбивчивость при несомненном умении здраво оценивать любые действия, кроме своих, красноречиво говорили о том, как в стремлении нейтрализовать меня «родители» заслонили ему собою мир, всё натуральное и живое. В его сознании были оттиснуты догмы, границы, абстрактные правила поведения, по-разному приложимые к окружающим и к себе. У Юры отсутствовало понимание того, что кто-то может испытывать такую же боль, как и он. Я не прерывала его. И чем откровеннее и доверительнее он становился, тем явственнее обозначалось, что причина всех его неурядиц – будь то несложившиеся отношения с женой или нелады с её родителями – это я. Он спотыкался о моё существование как о единственный психологический пункт, который лично ему разъяснял всё. Это была ночь безоглядной, беспорядочной расправы со мной. Учинял её единолично сын. И апеллировать мне было не к кому.

Отказ дочерей Володи от права на долю жилплощади дал мне возможность написать завещание на квартиру внукам. Юра был этим задет. Чрезвычайно! По-житейски его можно было как-то понять. Но когда он с искренним, как мне показалось, испугом спросил: «Ты этим завещанием хочешь отнять у меня детей?» – это было уже слишком. Сын подозревал меня в грехе своих «родителей»?! В такой момент о сердце говорят: «И вот оно уж вынести не может того, что вынесло оно».

Юра услышал, что со мной происходит. Вошёл ко мне в комнату:

– Что ты? Что ты? Успокойся.

И я в очередной раз приняла его растерянность за участие. В чаду непонимания, следуя единственному чувству: «Но это же мой ребёнок!» – я обхватила его руками. Хотела дать понять, что тоскую по нему, что люблю внуков, что мысли отнять их у него нет и не может быть.

Пару секунд перетерпев мой отчаянный рывок к нему, Юра вежливо отстранил меня:

– Ну, я пошёл?

Всё разверзшееся на́чало привычно стыть, превращаться в кору.

– Да-да. Иди, конечно.

Невыносимую для обоих встречу следовало заключить хоть чем-то умеряющим. Вечером я спросила Юру:

– Ты не хотел бы посмотреть фильм обо мне? Он короткий.

– Ладно.

В снятом по заказу канала «Культура» фильме, названном так же, как книга, режиссёр Марина Александровна Разбежкина задаёт мне вопрос:

– Юра эту ситуацию не пережил?

– Что значит «не пережил?» – прошу я уточнить.

– Пережить – это значит осознать.

– Думаю, нет. Это заставило бы его подвергнуть свой опыт сомнению. А взамен что? Ему не оставалось ничего другого, как отказаться понимать происшедшее. Я ему фактически не была матерью. Он меня совершенно не знает. И чувств ко мне никаких не питает…

Мы с Юрой сидели недалеко друг от друга. Он молча протянул руку и ладонью прикрыл мою, лежавшую на подлокотнике кресла. Это было его благодарностью за публичность такого ответа режиссёру. Было и его прощанием.

Юра больше никогда не приезжал, не писал и не звонил.

* * *

На моём восьмидесятилетии родственница Тамары Цулукидзе, Нателла Арвеладзе, произнесла дерзновенный тост: «Лично от себя я дарю вам часы Тамары Цулукидзе. Дарю вам Время, которое было у вас украдено». Как и отвоёванную для меня профессором Королёвым жизнь, я отнесла подарок Времени к милости Творца.

Поэты создавали для себя образ Музы. У Фета: «Пришла и села…» У Ахматовой: «И вот вошла…» Примерно так меня в тот год посетила «Судьба». Пришла спокойная. Утомлённая. Сняла с меня часть ноши. Увы, не всю! Мы были с нею как бы на равных. И я без ропота доверила ей право распоряжаться оставшимися у меня силами. Решила продолжить разговор – с пером и бумагой.