Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 105 из 126

Очень хорошо, что Ты похоронила его по-человечески. Приезжай ко мне. Целую, целую. Оля».


«Дорогая, родная моя Томочка! Хотелось бы обнять Тебя крепко, прижать к себе и поплакать вместе с Тобой. Слов нет. Да и разве есть такие, которые могли бы выразить весь этот ужас? Все слова пусты и бесцветны, даже оскорбительны рядом с тем глубоким горем, которое Ты несешь в себе!.. Твоя Таня Мироненко».


«О моя родная! Как успокоить, залечить твою боль? Ведь Колика смерть — это что-то ужасное, больное. Это подействовало не только на нас, но на всех девушек сельхозколонны. Все сильно переживают и жалеют Колю. Все его знали по сцене и любили. И кто же мог Колю не знать? Разве можно забыть его басни? А ваш отрывок из „Баядерки“? Надолго все это останется в памяти. Жаль, что его талант не успел подышать вольным воздухом и остался в закрытом мире… Твоя Вика».


«Твоя Леля», «Ваша Ревекка», «Твоя Мира», Катя, Агата, Вика, Алексей, Жора… Писали едва овладевшие русским языком литовские и латышские девочки — друзья. Семнадцатилетняя литовка Броня, сердечно откликнувшаяся на мою беду, через пару лет не выдержала своей и повесилась. Приходили письма от совсем незнакомых людей.

Дарья Васильевна долго писала мне. Потом пирем не стало. На мои никто не отзывался.

Хелла находила меня на кладбище. Приходила с вилкой и банкой консервов. Заставляла:

— Поешь! Или я лягу тут и умру. Моя Томика, ты ведь не хочешь этого? А я — запросто. Мой сын, моя сестра в другой стране. И я никогда их не увижу. Мой муж расстрелян. И виновата в этом я. Как жить будем. Томика? Надо ли?

Неподдельность участия и боли удержали, помогли остаться жить.

ГЛАВА XII

Штат микуньской железнодорожной поликлиники, в которой мы с Хеллой работали, наполовину состоял из выпускников ленинградских медицинских вузов. От Ленинграда до Коми АССР езды было чуть более суток. А броня на ленинградскую площадь давалась. Поэтому при распределении на эти точки молодые врачи охотно соглашались.

Чтобы иметь полный комплект документов для суда и взять сына, мне нужны были хотя бы девять метров площади и прописка.

— Не вам же, бывшим заключенным, я буду выделять жилье, когда мне надо расселять ленинградских специалистов, — отвечала на наши с Хеллой просьбы начальник лечебного отделения Денисенко. — Фонды ограничены.

Да, фонды были малы. Но от того, сумею я добыть жилье или нет, зависела жизнь. Из мизерной зарплаты выкроить хоть что-то на оплату частной комнаты было попросту невозможно. По тем временам мы с Хеллой получали по тридцать два рубля.

В поисках выхода из положения я добилась разрешения на работу по совместительству. Второй работой стала должность лаборантки. Прибавилось еще тридцать два рубля.

Рабочий паровозного депо, недавно построивший дом, искал квартирантку. Отец, мать и пятилетняя девочка.

Я въехала в пустую квадратную комнату с двумя выходившими прямо в лес окнами. Сбила из досок топчан, установила его на два кругляша. Бывалый чемодан привычно обратила в стол. И впервые за много лет закрыла за собой дверь.

Даже недобрая жуть шумевших за окном елей не показалась тогда враждебной: «Здесь поставлю кроватку Юрика. Сумею посте пенно купить и белье, и посуду. Все начинают с нуля». Однако, узнав, что я из «бывших», хозяева стали выказывать мне всяческое недоброжелательство. На попытки завоевать их расположение не отзывались. А я прилагала к тому немалые старания.

— Давайте я помогу вам распилить дрова, — и брала другой конец пилы у хозяина.

— Я наношу воды в бочку! — предупредительно спешила я взять ведра.

Пилила. Носила. Но молодым, здоровым хозяевам часто плакавшая жиличка без имущества пришлась «поперек нутра».

— Что это вы тут все пишете? — спросила меня как-то хозяйка.

— Письма.

— Столько?

Так вроде не бывает. Что-то другое, наверное? Раздражение хозяев нарастало. И очень быстро все разрешилось. Рано утром ко мне в комнату зашла их пятилетняя девочка.

— Иди ко мне, Катенька, давай с тобой нарисуем наш дом и белку.

Держа палец во рту, девочка не двигалась, рассматривала меня:

— Убирайся от нас! Ты — нищая. А нам голо-во-дранки не нужны!

— Съезжайте от нас. Нам комната нужна. Родственники приезжают, — подвели вечером черту взрослые.

Так я снова вернулась к Шпаковым на кухню, где с благодарностью за приют продолжала обитать Хелла.

Повсеместно, на службе и в быту, естественное стремление сравняться с людьми, с которыми мы работали, разбивалось вдребезги о добротно сработанное клеймо: «лагерник», «бывший».

Некоторые из сослуживцев откровенно сторонились нас с Хеллой. Не многие из молодых врачей безбоязненно пошли навстречу дружеским отношениям.

Особенно близко мы сошлись в ту пору с детским врачом Ритой Д. С черными блестящими глазами, она была самой отважной и жизнелюбивой. Но вот, заметив, что Рита Д. не разговаривает с такой же, как она, молоденькой выпускницей, врачом-окулистом Калининой, я спросила:

— Поссорились? Из-за чего?

— Из-за вас, — после некоторого колебания ответила Рита.

— Что так?..

Симпатизирующие мне высказались так: раз освободилась — теперь, «как все». У доктора Калининой родной брат служил в архангельском НКВД. Она была подкованное прочих и в подобных вопросах разбиралась лучше.

«Она — как все? — И врач-окулист, говорят, поводила указательным пальчиком слева-направо. — Никогда не будет — как все! Навсегда останется чужой! Пятна этого ей не смыть! И никогда она полноправной в нашей жизни не будет».

Зловещее пророчество хорошенькой чревовещательницы на неофитов произвело впечатление. Испугал и тон. В сознании «небывших» по отношению к нам были возведены частоколы не ниже лагерных. В быту это называли «неопубликованной гражданской войной».

Все, что касалось сына, продолжало быть не мыслью, не тоской, а изныванием.

Принудить начальницу лечобъединения дать мне жилье я власти не имела. Искать другое место службы не решалась. Без разбору бралась за любые командировки, только бы проехать через Вельск, увидеть и обнять сына.

Я писала обоим Бахаревым, то одному, то другому, выпрашивая сообщать мне о Юрочке. Регулярнее, чем он, отвечала она:

«Тамара Владиславовна! Получила ваше письмо, в котором просите — меня написать вам о сыне. Мне, конечно, не трудно, но мне категорически запретили писать вам, кто — вы знаете, не знаю, почему, но я тем не менее пишу вам..»

«Тамара Владиславовна, как только будет совсем тепло, обещаю привезти вам Юрика. Вы проведете с ним несколько часов. Я знаю, что „он“ не позволит мне этого, но я это сделаю. Чтобы вы были абсолютно спокойны. В общем, не беспокойтесь, он одет, обут, пока я с ним..»

Я даже вычитывала искренность в обещании Веры Петровны привезти сына. И, сгребая наворот обстоятельств в клубок общей беды, давала себе зарок: «Я ей тоже дам возможность видеться с Юрочкой. Ведь она привязалась к нему».

Сына она не привезла. До объяснений, почему Филипп не разрешает отвечать мне на письма, додуматься надо было самой.

После продолжительного отмалчивания пришло письмо и от Филиппа:

«Милая Тамара! Пойми, одно искреннее молчание дороже 100 ложных писем. Не надо такой обиды: „Ты не пишешь потому, что я не могу жить без Юрика“. Я тоже живу только для него. Он ни в чем не нуждается. Он — моя радость, моя надежда, моя мечта. За его счастье я готов отдать себя истерзать на куски. Прошу Тебя, не беспокойся, верь мне, думай хорошо. Ю. на глазах растет. Я наблюдаю, как он засыпает и как пробуждается. Мы рассматриваем букварь, который Ты прислала, но не заучиваем — еще рано.

О себе: сегодня еду в Печору. Из Печоры дам Тебе телеграмму, чтобы Ты вышла к поезду. Тамара! Родная моя! У Тебя прекрасный ум и чудесное чутье. Пойми меня. Если поймешь — будешь спокойна. Жди телеграммы. Т.! Я все такой же. Филипп».

Что именно следовало в нем «понять»? От чего возможно было стать «спокойной»? И все-таки лояльным обращением, апелляцией к чутью, письмо, в самом деле, вселяло надежду на мирное разрешение.

Через несколько дней от Филиппа пришла телеграмма. Я встретила его.

— Решил сойти. Через пять часов будет следующий поезд, — объяснил он. — Покажи, где ты живешь?

— Живу вместе с Хеллой. Она после ночного дежурства отдыхает. Пойдем в поликлинику, — насочинила я.

Он зашел в амбулаторию, где были знакомые врачи. В частности, бактериолог Велик, у которого я работала лаборанткой.

— Как тут Тамара Владиславовна? — спросил его Филипп.

Уверенный, что совершает богоугодное дело, Велик начал меня расхваливать:

— Пообещала отыскать под микроскопом возбудителя, которого мне не посчастливилось увидеть за сорокалетнюю практику. Так, представьте, на днях зовет: «Посмотрите!»

В недобром, холодном тоне Филиппа не содержалось, кажется, и доли иронии, когда он сказал:

— Да? Она страшновата своими талантами!

«Что он имеет в виду? — поразилась я. — Вера Петровна рассказывала ему о том, как я при встречах вызываю у сына радость? Или то, что я все-таки выкарабкалась и работаю не только санитаркой, но и лаборанткой?»

Я вдруг впервые поняла: я боюсь его, а Филипп боится меня. И когда поняла это, страх не убавился. Только возрос.

Когда я перед освобождением сказала ему, что приеду за сыном, то удивилась его двусмысленному «посмотрим». Но он знал, что отвечал, провидя долгожительство Зла, господству которого я была обязана нищетой, тем, что до сих пор жила на кухне у чужих людей и под угрозой повторного ареста.

Мы сели на скамью возле поликлиники. Казалось, сам воздух жестенел в его присутствии. Слова его — одно. Он сам — другое. Непостижимым образом этот чуждый человек когда-то был моей защитой.

— Расскажи, как ты живешь, — повернулся он ко мне.

— Тебя интересует, как я устроена? С работой все хорошо. У меня их — две. Скоро обещают дать отдельную комнату, — сказала я как можно увереннее. — Как только получу, приеду за Юрочкой. Надеюсь, мы сами решим это все?