— Мне это может понравиться.
— Ну, то ли еще будет! Дай-ка все-таки разглядеть тебя как следует.
— Не надо бы.
— Молчи… Сейчас приготовлю ужин. А ты слушай музыку, отдыхай и готовься рассказывать все по порядку.
Он убегал на кухню, собирал на стол, весело оглядывал меня.
— Сейчас все будет готово. Хочу тебя удивить. Удивлю!
В памяти Вова — трехлетний, пятилетний мальчуган. Затем юноша… Сейчас — это взрослый, возмужавший человек, не разрешающий себе помогать. Почему так не тяжко плечам? Где и когда я сбросила приросший к спине рюкзак с горем и обидами? Что это со мной? Я отдыхаю? Кто-то хлопочет рядом. Для меня? Ах Боже мой! Так бывает, наверное, когда неведомо каким образом перемещаешься с одной планеты на другую.
— Ужинать подано. Прошу.
А совсем не надо бы. Длить бы и длить этот отлет, забиться в тепло и тишину. Пусть бы еще он долго-долго готовил ужин, а я отдыхала бы так, как давно-давно не случалось.
— Рассказывай. Все. Считай, что заполняешь белую страницу, — приказал он.
И я вдруг без всяких раздумий:
— Хорошо. Сначала ссылка — три года. Потом арест. Тюрьма. Лагерь — семь лет. Сейчас фактически тоже ссылка уже третий год. Все. А ты?
Долго длилась пауза. Впрочем, мне было все равно, как это будет принято.
Он медленно поднялся. Достал из шкафа плед. Бережно накинул его мне на плечи. Сел на скамеечку у ног.
— Ты — и ссылка? Ты — и тюрьма? И лагерь? И столько лет! Говори все!
— Ой как мне не хочется!
— Самое главное хотя бы.
— Главное сказала. О самом-самом ведь все равно не смогу.
— За что хотя бы?
— А если ни за что? Лучше бы ты не задавал такого вопроса. До него мне было так легко на сердце.
— Прости. Я неуклюжий и глупый болван. Прости.
— Как ты?
— Я что? Военно-медицинская академия. Фронт. Ленинградский. Ладога. «Дорога жизни». Операции, операции. Бомбежки. Кровь. Тонул. Ранен. Была неудачная женитьба. Сейчас один. Люблю хирургию. Заканчиваю не первую научную работу. В Медицинской энциклопедии известному тебе имени отведен солидный абзац. Мне, знаешь, стало вдруг стыдно всего этого…
— Не смей так!
— Я тебе правду говорю. Мне, знаешь, казалось, что оттуда люди возвращаются инвалидами, с погасшим взглядом, озлобленные, жестокие. А у тебя?! У тебя так сияют глаза! Невозможно представить себе, как ты прошла все это. Не верится.
— Правда, не верится? Как хорошо!
Мне неожиданно самой показалось, что этого и впрямь не было, что я могу еще захотеть жить.
— Ты могла бы все забыть?
— Нет. Без забвения, как-то… иначе…
Электроприборы — на дистанционном управлении. Сидя на месте, можно зажечь лампу у двери или у письменного стола, включить приемник.
— Ты сам это сделал?
— Один больной. После сложной, но удачной операции. Хочешь, я поставлю пластинку? Мою любимую!.. Знаешь, что это?
— Нет.
— Как?
— Так.
— Постой, постой! Все, что было за эти годы: фильмы, спектакли, музыка, книги — все прошло мимо тебя?
— Кроме кое-каких книг. Что ты так вдруг?
— Мне стало страшно.
— Чего?
— Мне показалось, что я тоже в чем-то виноват перед тобой.
— Это не так.
— Так. Именно так. А ты поймешь, если я скажу, что мне жаль, что я не прошел с тобой «этого» вместе?
— Не кощунствуй. Ты прошел войну. Не греши.
— Да. Конечно. Но что-то осталось непонятым. Может, это можно было там допонять.
— У тебя есть счет к жизни?
— Я его никогда не оглашал. А сейчас… тебе… мог бы, наверное.
— Слушаю.
— Нет, не надо. Впрочем, хочешь, я что-то скажу?
— Говори.
— Мне хочется, чтобы ты никогда, никогда не уходила бы отсюда.
— Говори.
— Мне кажется, что и тебе этого хочется.
— Ты говори. Все равно этого не будет. Потому говори.
— Ты — радость. Сегодня я услышал, как снова может биться мое сердце.
Лоскут детства, молодости… Сиюминутное присутствие здесь, в родном городе, что и есть моя родина… Что-то такое давнее и теперешнее срастаются. Наконец-то. Бывает разве так?
На следующий день договорились встретиться днем у Медного всадника. Стояли предпраздничные ноябрьские дни. Был легкий морозец. Но Нева еще не замерзла. Входили корабли. Развешивали флаги, гирлянды. Город жил хлопотливыми заботами об убранстве. Вова заново открывал мне забытое. «Открывал» и меня.
— Ты чертовски умна. Ты чертовски богата. Не смей так щедро разбрасывать мысли, слова, чувства. Побереги.
— Для чего? Зачем?
— Не знаю, зачем. Не знаю, для чего. Но так нельзя. Ты сумасшедшая… Помнишь, что здесь? Дом ученых. Зайдем.
Заходили. Выныривали опять под снег.
— Обедать пойдем в Дом писателей… Не так. Пересядь сюда, — он сам выбрал столик. — Возле окна. Отсюда будешь видеть петербургские фонари. Смотри, как их раскачивает ветер.
Мы бежали за автобусом. На нас оглядывались.
В запасе у меня было еще два дня. И каждый свободный час мы проводили вместе.
Шестого ноября встретились у Летнего сада. Заснежено. Хорошо.
— Седьмого я дежурю в клинике. Обещай, что приедешь туда. Окна выходят прямо на Неву. Будем смотреть салют. Придешь? Слово?
Ни один из оттенков настроения не настораживал. Все отвечало мере желаемого. Только единожды, при прощании, мелькнуло в его глазах что-то трезвое. Я насторожилась. Он обернулся раз, другой, и я сказала себе: показалось.
К вечеру 7 ноября разгулялся снежный буран. Я пришла в назначенный час. Вова спускался по лестнице в вестибюль. Был в белом халате. В огромном кабинете, куда он провел, высоченные, с мраморными подоконниками окна действительно выходили на Неву.
Он указал на старинное резное, обитое кожей кресло:
— Не сердишься, что я попросил тебя приехать в клинику?
— Я рада, что увидела место твоей работы. Здесь все так роскошно. И белый халат — официально.
— Я так и хотел, — после небольшой паузы сказал он.
Уже в следующую долю секунды я знала, что меня сейчас больно, даже слишком больно ударят. Хотелось заслониться.
Но я спросила:
— Что хотел?
— Что?
— Что именно хотел? Что случилось?
— Так сразу?
— Угу.
— Сядь вон в то кресло. А я — здесь (расстояние во всю ширь кабинета). Я… Говорить все так, как есть?
— Конечно.
— Я не должен, не могу больше тебя видеть. Я знаю себя. Еще одна встреча, и я погиб.
— Погиб?
— Именно. В том смысле, что не смогу от тебя отказаться. Я и сейчас, и вчера, и сегодня как в лихорадке. Все время думал о тебе. Ты молчишь? Ведь понимаешь, что вопрос встанет так: или партбилет, клиника, научная работа, все, добытое целой жизнью, или ты.
…Когда я слышала похожие слова? Одно к одному. Ах да, сразу после папиного ареста. Только для разговора меня вызвал к Академии художеств слушатель Военно-морской академии Миша К. «Мне сказали, чтобы я выбирал: или вы, или академия». Не дав ему тогда договорить, наступила на последнюю фразу:
«Вы правильно решили, Миша, академия!» — и умчалась. Я была к нему совершенно безразлична, а все равно было больно. Тогда был 1937 год. Теперь — 1952-й. И ничего не стронулось с места? Я повторила те же слова:
— Ты все правильно решил.
Действительно. Все верно. Самое смешное и на этот раз заключалось в том, что я-то ведь от друга детства ничего не хотела, я не намерена была вторгаться в его жизнь. Просто доверилась ему. Поверила, что теперь этот мир — мой и время — мое, что оно все-таки припасло для меня место. «Забылась!»
— Ты такая родная. В тебя облекся весь желанный мир, все, чего я жажду. В тот вечер, во все эти дни не было ни века, ни обстоятельств. А потом пришел час, и все углы стали резкими, четкими… Нет, подожди! Не уходи!
— Пусти! Ну, пусти же!
— Еще одну минуту. Можем же мы поговорить, как старые друзья?
— Ты и сказал все, как старый друг. Мы знаем друг друга с трехлетнего возраста.
— Что же нам делать?
— Ничего. Только так. Я на тебя ничуть не сержусь. Честное слово, я тебя понимаю. И трудно не потому, что так рассуждаешь ты. Не то… Я жизни открылась. Ее именем ты сейчас ударил меня. Вот и все.
На Литейном мосту ветер гнул, раздирал на части, сносил платок с головы. Палили ракетницы в честь 1917 года.
Очередную расправу с ненасытным интересом к движению жизни и жаждой включиться в ее ход я переносила трудно.
Вова прямодушно напомнил еще раз о социальном климате. Для «чистых» жизнь назначалась одна, для «нечистых» — иная. Удивительно, что это так навсегда.
Я в самом деле не винила друга детства. Но «окаянной выносливости» где-то надо было брать силы. Они же не возникали сами собой!
Происшедшим я поделилась с Борисом:
«Так-то обстоят дела с твоей проповедью о „социальной полноценности“». Борис не сдавался:
«Может, тут пошутил Голсуорси? Но проблема „Флер — Джон“ — никак не социальная. Так при чем же тут обречен ность? — защищал „сегодняшний“ день Борис. — И если тут не Голсуорси, то, думаю, что только обаяние детства, память, отсвет салютов и голые нервы заставили тебя услышать в звяканье оловянного солдатика голос страны и народа, приняв частное за типичное…»
Микуньский Дом культуры, украшенный картинами, горельефами, скульптурами Бориса (все было сделано им одним), наконец открылся. Поселковое начальство решило организовать при нем музыкальный и театральный коллективы. Для вокального из Княж-Погоста пригласили Дмитрия Караяниди. Для театрального — Анну Абрамовну Берзинь, жену Бруно Ясенского.
Умевшая быть беспощадной и язвительной, Анна Абрамовна многое презирала, жила с каким-то душевным отчаянием, даже вызовом. Опекая кого-нибудь, становилась нежной, исполненной участия, как это было с обаятельным, добрым и удивительно славным Сашенькой Жолондзем, которого она пригласила к себе в коллектив.
Анна Абрамовна пришла ко мне:
— Если будете играть у меня в спектаклях — соглашусь вести здесь театральный коллектив. Ну?