Ей угрожала разлука с сыном, который с самого начала, с момента рождения, стал для нее самым любимым существом на свете. Необходимость отдать его в чьи-то неизвестные руки убивала. В таких обстоятельствах она вынуждена была согласиться на то, чтобы отец временно взял его к себе, с обязательством вернуть ребенка матери, как только она станет свободной.
Я не хочу здесь выносить какого-либо суждения об отце Юрика, который из ложно понятой любви к ребенку совершил, по существу говоря, преступление, лишив его матери, и такой матери, как Тамара Петкевич, а ее — единственной радости и утешения в жизни, которая и без того была так бедна радостями. Выносить по этому поводу решение — функция суда, который, очевидно, внимательно разберется в подробностях этого не совсем обычного дела. Я могу сказать только одно: нет таких сил и прав на свете, что позволяли бы отнять ребенка у живой матери, которая его любит, тоскует о нем, жаждет всей душой видеть его возле себя. Я просто не могу представить себе этого. История Тамары и ее сына Юрика заставляет вспомнить историю Отрадиной-Кручининой из всем известной драмы Островского „Без вины виноватые“. Последняя страница несправедливости, причиненная прекрасному человеку, артистке и матери Тамаре Владиславовне Петкевич, должна быть исправлена немедленно.
Прилагаю письма Тамары мне и моей матери. После моего выхода на свободу мы с Тамарой все время переписывались и виделись после освобождения. В переписке со мной она изливала всю душу, и я была хорошо осведомлена о том, что касалось судьбы ее ребенка, поисков его адреса, скрытого отцом, и всех переживаний Тамары в связи с этим. Все эти письма у меня бережно хранились, и почти в каждом из них выражение глубокой любви к сыну, заботы и тревоги о нем, тоски от разлуки с ним. Невозможно читать их без сердечного волнения. В этих письмах во весь рост встает благородный образ человеческой, женской души, созданной для любви, света и свободы, но силой вещей закованной в цепи и посаженной в тесную клетку. Я свято верю, что мудрый и сердечный суд воздаст ей должное и, хотя бы с опозданием, возвратит ей счастье материнства, которого она так достойна.»
В. Саранцева
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Не знаю, что мучило Барбару Ионовну больше всего, но ее просительное: «Хочу тебя видеть! Пожалей! Не дай умереть, не попросив у тебя прощения!» — не могло оставить меня безучастной. Отошедшее, на котором не поставлена точка, не желало еще становиться прошлым.
Барбара Ионовна с внучкой Таточкой и старшим сыном жили в ту пору недалеко от Москвы. Поколебавшись, я поехала.
Было около восьми часов утра, когда я разыскала домик на окраине, где они снимали комнату. Успела только спросить хозяйку, здесь ли живет… как из какого-то закутка выметнулась, будто там поджидала, уже совсем седая Барбара Ионовна и бросилась передо мной на колени:
— Прости меня, прости, Тамара! Простишь?
За что мне было теперь прощать или не прощать постаревшую и нищенствующую мою первую свекровь? Надломленная Барбара Ионовна плакала. Потом мы плакали обе о чем-то большем, чем свое и наше. Истосковавшись по собеседнику, она подробно рассказывала, как жила после нашего с Эриком ареста, как бедствовала.
— Ведь и тебе досталось, — спохватывалась она, — сколько всего пришлось пережить…
— С Эриком отношения так и не наладились, не получается у нас с ним ничего, — жаловалась она. — Приезжал сюда с семьей. У него двое детей. Жена — хохлушка. Толстая, но добрая, кажется. Командирша. Любит Эрика и детей.
Неискоренимая привычка говорить все так, как есть, привела к тому, что при получении паспорта на вопрос: «Была ли замужем? Место? Имя?» — я написала: «Была», указав место регистрации и имя Эрика. Винить, кроме себя, за то, что в паспорт «шлепнули» печать о браке с ним, было некого. Эрик оказался прозорливее. Оформляя свои документы о браке, ни словом не обмолвился. В мире были мать и сын или в ссоре, но Барбара Ионовна стала просить:
— Ты не обнародывай этого. Понимаешь, он скрыл от жены, что был с тобой зарегистрирован. Сейчас у него в паспорте вписаны дети и эта жена.
В дополнение, мимоходом, сказала:
— Он и сейчас считает, что, если бы не женился на тебе, не попал бы в лагерь.
Место было больное. И удар есть удар. Смягчила его как-то восьмиклассница Таточка, сидевшая возле.
— Тетя Тамара, тетя Тамара, — зашептала девочка жарко. — Не расстраивайтесь так. Не жалейте о нем! Не думайте о нем…
В Москву я уезжала автобусом. Лил сильный дождь. Ветер расчесывал его струи в дорожки, перегонявшие друг друга по стеклу. Я уговаривала себя: пусть ничто из услышанного об Эрике во мне не задержится. Пусть, наконец, все стечет вместе с этим дождем. Всего-навсего — то же предательство.
Скрыть от семьи, что был женат? Зачем? Почему?
Несколько лет спустя вместо прежней комфортабельной квартиры Барбаре Ионовне с Таточкой дали в Ленинграде ордер на девятиметровую комнату.
Одно время они обе через воскресенье приходили на обед. Худенькая, бедно одетая, Барбара Ионовна держалась с былым достоинством. Улыбалась редко. Я ждала ее приходов. Хотела доставить ей хоть какую-то радость. В чем-то хорошо понимала ее.
В 1956–1957 годах, после реабилитации, за конфискованное имущество можно было получить денежную компенсацию. Следовало представить перечень изъятых вещей, указав их примерную стоимость. Это сверялось с актом в деле.
Ответ пришел неожиданный: «Акта о конфискации имущества в деле не имеется». Выяснялось, что следователь, вопреки приговору, конфисковывать имущество не стал, а отдал все Барбаре Ионовне.
— Ты должна понять, Тамара, нам не на что было жить. Постепенно я все продала, — объяснила Барбара Ионовна.
Я знала страдный путь голода и нужды. И, разумеется, понимала человека, умеющего жить единственным способом: честно.
Умерла она в Москве.
Эрик, с которым они так и не помирились, ездил на похороны. Таточка рассказала, что, просидев возле тела матери несколько часов, он вышел из комнаты постаревший и черный.
В ленинградском костеле Таточка заказала молебен по воспитавшей и вырастившей ее бабушке.
Не помню случая, чтоб официальное учреждение разрешило хоть какой-то вопрос во благо просителю. Тщедушным «службистам» справиться с последствиями беззакония было не по плечу.
Потребность избавиться от дурацкого штампа о браке с Эриком погнала меня по канцеляриям и учреждениям. Разводя руками, отвечали: «Да уж, действительно… Но сделать ничего не можем. Сходите к адвокату».
Юрист рассудил так:
— Сначала ваш бывший муж должен развестись с женой, с которой сейчас зарегистрирован. Потом сможет подать в суд и просить развода с вами. Затем пусть регистрируется с кем хочет.
Я возмутилась не на шутку:
— Да что вы порете? Прошло семнадцать лет. У него дети. Врываться в дома и арестовывать — умели. Рушить — могли. А поправлять? Ни мужества, ни профессионализма не хватает?
Когда в 1959 году вернулась в Ленинград, Эрик жил уже здесь несколько лет. Отпечатав на машинке: «Прошу позвонить по телефону номер такой-то», я отослала ему письмо по адресу. Он тут же позвонил.
— У меня к вам есть поручение от Тамары Владиславовны, — сказала я.
— А где она сама?
— В Ленинграде.
— Полагаю, нам лучше самим увидеться, чем что-то передавать через третье лицо.
— Возможно. Что ж, это я.
— Господи!.. — последовала долгая пауза.
— Можно сейчас же приехать?
— Завтра.
Договорились встретиться на следующий день вечером возле здания «Ленфильма».
— Вот и встретились муж и жена через семнадцать лет. Семнадцать лет с того самого утра, когда… Это ты?! Запросто стоишь рядом! Или мне все это снится? Что с нами сделали, Тамара? Ты знаешь этому название? — спрашивал он.
Он был когда-то красив. С мягкой полуулыбкой, вкрадчивыми полуленивыми движениями. Теперь пополнел… Все так же поправлял очки. Последний раз я видела его через «глазок» на прогулке во фрунзенском тюремном дворе, где мы с уголовницей Валей руками сделали подкоп под дверью собачника.
— Посидим в кафе? — спросила я.
— Туда, где много людей? Нет, нет! Только не это.
— Хорошо. Я живу рядом. Пойдем ко мне.
Сели друг против друга.
— Помнишь, как ты меня встречала с работы, в аллее? Помнишь, как бежала навстречу и упала?
— Нет.
— Ты упала.
— И что?
— Когда вспоминал там, всегда болело сердце. Все хотелось помочь тебе подняться… Я тогда не успел. Ты сама встала. Ты и потом поднималась всегда без меня… А как топила чугунку тряпками, намоченными в мазуте, как лепешки пекла, помнишь?
— Помню.
— Помнишь, как я тебя любил?
— Любил?
— Да. Одну. Всегда. Тогда и потом.
— Полно, Эрик. Не надо. Все было иначе.
— Все было именно так! Так! Только благодаря тебе я закончил институт!
— Ты счастлив сейчас?
— Счастье осталось в той комнате с земляными полами, во Фрунзе.
— Хорошо. Пусть такая неправда. У тебя дети?
— Двое. А где Юрик?
— Не со мной. Я ни с кем об этом не говорю.
— Как ты смогла все это?
— Как-то.
— Лучше бы мне дали два срока сидеть, чем тебе… Я не мог себе представить, как ты перенесешь.
— Я тоже думала, что ты не выдержишь, хотя ты и грозился когда-то: «Если они только посмеют тебя тронуть, то я, я с ними такое сделаю!»
— Они посмели. И я ничего не сделал.
— Ты и не мог.
— Не мог. Потому ты меня и разлюбила. Я, правда, потом сделал очень удачную операцию начальнику колонны. Ему ничего не стоило соединить нас уже там. Но операцию я сделал хорошо, а упросить его помочь нам не смог. Клял себя, презирал, но не смог!
— Потом все равно разлучили бы.
— Пусть, но важно было смочь!.. Мы так с тобой хорошо жили. Ведь мы никогда не ссорились. Мы бы и теперь так жили.
— Мы ссорились, Эрик.
— Я не помню! Не помню! А вот как покупали тебе черное панбархатное платье — помню. Как оно тебе шло! Когда я хотел хорошего, то просил: «Пусть мне приснится Тамара в черном платье!» И ты мне снилась, но на тебе была дерюга, и я просыпался с болью в сердце.