— Знаешь, а там кажется что-то есть!
Где он побывал? Что ему открылось, когда сознание не властвовало над душой? И не это ли самое он исповедовал, когда говорил: «Ни во что в своей жизни, кроме как в чудо, не верю». Потрясенная откровением, посетившим его, я сидела возле постели уходившего из жизни Учителя и беззвучно рыдала, теряясь перед бесконечностью путей живого.
Оля видела, с каким нетерпением ожидал Александр Осипович ее прихода.
— Я отказалась от картины, — объявила она. — Никаких фильмов. Хочу быть неотлучно возле Саши. Все остальное не имеет значения.
Сосредоточенная, любящая, она наклонялась над ним.
С пронзительной силой я поняла однажды, что нечаянно присутствую при их изъяснении друг другу в необычайной, величайшей нежности, в любви и благодарности. Одним им была ведома сила, повязавшая их на мученическую жизнь врозь, на страдание и такой живой, исходящий из сердца итоговый трепет — нынче.
Благодарю жизнь за наглядную ту очевидность: не все удается разбить вдребезги. Верности воздается истиной и любовью. В конечном счете это лучшее, что я увидела и поняла о пребывании человека на земле вообще. Душа человека неожиданнее зоркости разума.
Я понимала потребность Оли одной находиться возле мужа. Она и меня допускала скрепя сердце. Не раз срывалась, сменяя меня:
— Спасибо! Иди!
— Нет, пусть останется, — просил Александр Осипович.
Хелла, выписавшись из больницы, молила, рвалась навестить Александра Осиповича. Я решилась:
— Олечка, родная, разреши Хелле приехать повидать Александра Осиповича.
Мы были в комнате вдвоем. Оля сидела вполоборота ко мне. Я с ужасом увидела, как на ее щеках, на шее появились красные пятна. Они багровели, множились. Оля молчала. Из-под тяжелого, нависшего молчания, казалось, рвался крик: «Оставьте же вы нас одних, наконец! Не хочу никого из вас видеть! Не могу выносить ваших притязаний! Он мой! Я у него — единственная!» Но Оля не проронила ни слова.
До той минуты я полностью не отдавала себе отчета в том, что к границам их жизни можно приблизиться, но никто не смеет их переступать, что отношения, которыми мы спасались в лагере, — достояние Прошлого.
— Прости! Прости меня! — только и могла я сказать.
Подошло время моего отпуска. Я полагала, что смогу помочь чем-то большим. Оля была неумолима:
— Уезжай! Ничья помощь мне не нужна! Я сказала: уезжай!
Не подчиниться ей я не могла.
Убитая, я бессвязно объясняла Александру Осиповичу, что уезжаю на гастроли. Но едва мы с Димой доехали до места отдыха, как принесли телеграмму: «Если можешь вернись страшно оставлять одного Ольга».
В Кишинев мы вылетели первым же рейсом. К одиннадцати часам вечера я была у дверей больницы. Меня не впустили: «Сейчас у него жена. Придете утром».
А в семь часов утра Александра Осиповича не стало.
В жаркое июльское утро 1958 года в южном городе Кишиневе на киностудии «Молдовафильм» собралось большое количество народа. Было много музыки, мало речей. Александра Осиповича здесь знали как мужа Ольги Петровны, много лет отсидевшего в лагерях.
Могила Александра Осиповича находится близ церкви на армянском кладбище города Кишинева. На сером гранитном памятнике Ольга Петровна попросила выбить:
1888–1958 гг.
АЛЕКСАНДР ОСИПОВИЧ ГАВРОНСКИЙ
Ты любил людей,
Ты помогал им жить,
Ты всегда будешь с нами
Живой, неизменный, любимый.
Да. Он вдохновенно любил людей. Каждому помогал отыскать дорогу к себе. Мы все — поправленные им рисунки.
Если бы бросить клич: «Все! Пришлите письма, написанные вам Александром Осиповичем!» — думаю, собрались бы тома.
У милой, доброй Лялечки Клавсуть воспоминания начинаются так; «Я в своей жизни любила маму и Александра Осиповича Гавронского».
Изидор Григорьевич Винокуров — ученик, помощник и верный друг Александра Осиповича и Ольги Петровны — вспоминал сказанное драматургом И. Ф. Поповым: «Беда в том, что Саша возомнил себя революционером, а он — ученый. Им бы ему и быть!»
Действительно! Мне не давала покоя мысль о стопах исписанных листов, остававшихся в Веселом Куте.
— Если хочешь, я съезжу в Веселый Кут и привезу бумаги Александра Осиповича, — предложила я Оле.
— Как раз об этом и хотела тебя попросить. У самой нет сил туда ехать, — обрадовалась она.
Поезд в Веселый Кут приходил ночью. На вокзале меня ждал славный и умный мальчик Витя Врублевский, которого Александр Осипович особо отличал из всех.
Августовское небо было усеяно крупными звездами. Свет их настраивал на тот лад, когда не хочется разговаривать. Если умеешь стать под мерцающим сводом затаенней и тише ночного безмолвия, можно почувствовать себя органической частью мироздания, вибрирующей с ним в унисон. Великое искомое ощущение целокупности.
Утром в комнату, отведенную мне под ночлег, вошла Витина мать с малышом на руках. За подол держались еще двое. Всего было семь. Десятилетняя девочка внесла тарелку с творогом, огурцами и медом.
— Ижте, ижте, гостичка дорогая. Не соромтеся, — без улыбки говорила хозяйка.
В ожидании, когда отведают ее угощения, она притулилась с ребенком к дверному косяку. Дети сбились вокруг.
— Нету Осиповича! Нету!.. Не соромтесь! Ижте, — все приговаривала она и утирала слезы.
От Врублевских я направилась к хате, где раньше жил Александр Осипович. Хозяйка возилась в огороде.
— Здравствуйте. Приехала взять бумаги Александра Осиповича.
— Все я собрала. Все сложила. Все теперь на чердаке лежит, — степенно ответила она.
На чердаке было чисто, душно. В углу, завернутые в занавески, лежали вещи Александра Осиповича.
— А бумаги?
— И бумаги тут. Все сложила. Ни одной бумажечки не выкинула.
Я перебирала аккуратно связанные письма: Олюшкины, Хеллины, Тамары Цулукидзе, Нины Владимировны Гернет, мои, еще и еще.
— А листы такие были… не письма. Цифры там, много цифр, и все исписано?
— Не было больше ничего. Все тут.
— Вспомните. Листы были большие. Ольга Петровна привозила специальные такие…
Хозяйка приподняла плечи: не знаю, мол. И тогда я без обиняков спросила:
— Кто-нибудь приезжал сюда после смерти Александра Осиповича? Да?
Немало я слышала и знала об отношениях сторонних людей к нашим судьбам. Сказали: «Враг народа», значит — враг. Но было и другое. Протянутая кем-то кружка молока. Сердобольный вздох. Сочувственный взгляд.
В Теньтюково Мира Гальперн жила у коми. «Как это вы не пойдете за стол? — говорили хозяева. — Как это мы чужие? Вы — люди, и мы — люди… И-и-и, каких людей уничтожают!..»
В Ярославле в тридцать седьмом на расстрел возили в фургонах за город. Жители окраин рассказывали:
«Постреляют там. Хорошо — не закопают. Так мы несколько часов подождем, а потом возьмем лопаты да набросаем землицы, чтоб ноги да руки те не торчали, чтоб их не видно стало».
Суровая украинская крестьянка была из раскулаченных. Преодолев страх, она на прощание сказала:
— Милицейский, что отмечать его ездил, что-то брал.
Это я и предполагала. Как Александр Осипович страдал в Княж-Погосте, когда вохровцы при обыске отбирали его труды! И вот, в который раз… Воровство! Будет где-то пылиться? Или выйдет в свет под именем пройдох и невежд?
Складывая в чемодан пачки писем, я открыла старый, потертый блокнот: «Здравый смысл — это концентрированный опыт прошлого». «Кто ясно мыслит, тот ясно излагает». «Только простые души верят в могущество правды. Единственно ложь сильна и действует на человеческий разум своими прелестями, разнообразием и своим искусством развлекать, хвалить, утешать. Ложь дает человеку бесконечные надежды. Без нее оно погибло бы от отчаяния и скуки…»
«Сколько честолюбия нас гложет на заре наших двадцати лет. Все горизонты земли и все дымы славы малы для нашего желания завоеваний».
Уже не возразишь, не спросишь: «Что, собственно, есть правда? Что — ложь? Как быть с горизонтами земли и дымами „славы“»…
И, главное, как примириться с его уходом из жизни?
После смерти Александра Осиповича Олюшка прожила двадцать лет.
В одной из прижизненных статей о ней замечено:
«Она располагает к себе сразу, одним поворотом головы, одним взглядом, в котором мудрость, доброта, сердечность. Все больше узнавая Ольгу Петровну, я невольно восхищался ее человечностью… молодым задором, без которого трудно представить этого человека».
Именно одним поворотом головы, одним взглядом она сразу привлекала к себе.
На одной из подаренных мне фотографий она написала: «Не казни ты себя и не мучай, человеческой доли раба!» «Человеческой доли раба» к ней относилось более чем к кому-либо другому. Она всегда жила для кого-то. Не для себя.
Ее способность сострадать любой человеческой беде, равно как и собачьей бездомности, по сути, границ не имела. Она могла привести к себе в дом и накормить любого оборванца, дать ему с собой десятку. Не раз покупала для своих знакомых путевки в санатории.
Отдав свою жизнь Александру Осиповичу, пожертвовав всем, она — человек глубокий и чуткий — и после ухода мужа боялась додумать его судьбу до конца. Для нее это было бы — смертельно, не менее того:
«Мчишься, стоя на месте, как на каком-то безумном эскалаторе. Боишься оглянуться назад, чтоб не потерять равновесие, боишься заглянуть вперед по той же проклятой причине. Так и топчешься на мучительном пятачке своего „сегодня“ — без глубокого днхания, только на поверхностном, минимальном, — писала она. — Спасательная корка? Профилактика? Анестезия? Что-то в этом роде».
«Вот сейчас. Томик, мирным и одиноким воскресным вечером, сидела на кухне, пила чай, что-то читала при этом (чтоб не бродили мысли где попало, хорошо их приковать к книге), потом перешла в комнату, где еще не был включен свет. Это было волшебство. Я попала в другой мир. Тени от еще не опавших листьев — по окнам, по стенам, легкие, колеблющиеся, фонарь за окном — как тонкая вытянутая луна. Комната стала другой, сокровенной, лишенной будничной трезвости. Я подумала: „Вот хорошо бы посидеть на тахте, не зажигая света, пустить „душу под пар“. Пусть поднимется что-то из глубины твое, дорогое“.