Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 125 из 126

Закончив в городе Горьком педагогический техникум, возвратилась к матери Кира. Взаимоотношения матери и дочери интересовали меня более прочего. Я не могла забыть их ссор, их конвульсивных схваток.

— В общем, Кира оказалась совсем неплохой дочерью, — сказала в тот раз Ванда. — Но совсем неразвита. Упряма. Даже женщину в ней не могу пробудить. Ей безразлично, как причесаться, что на себя нацепить. Самолюбия нет никакого.

— Значит, она и замуж не вышла?

— Господи, да кто возьмет замуж мою убогую дочь?

После отъезда Ванды мы переписывались. Затем пришло письмо от Киры:

„Мамочке совсем плохо. Мамочка не встает. Просит апельсины, а их тут не бывает“.

Выслала посылку с лимонами и апельсинами. Кира ответила благодарственным письмом и вскоре сообщила, что Ванда умерла. И вот она приехала в Ленинград. Я отвела гостью в ванну: „Прими с дороги душ, пока я что-то приготовлю“. Все показала: „Захочешь воду сделать погорячее — поверни направо, похолоднее — здесь“. Хлопотала по квартире и вдруг поймала себя на том, что не слышу, чтоб в ванне лилась вода. Постучала: „Как ты там?“

Тридцатипятилетняя женщина стояла в ванне раздетая, озябшая, скрестив на груди руки.

— Не получается. Не знаю, как…

— Почему же ты не позвала? Почему не постучала?

— Неудобно. Вы же заняты.

Забитость. Самочувствие человека, пребывающего всю жизнь на краешке стула. Как мучительно это было знакомо.

— Да что же это ты, Киронька? Что же это такое, детка?..

Вечером, осторожно допытывалась: как вы с мамой? Ладили?

Хорошо было вдвоем?

Кира не заплакала даже, а, захлебнувшись слезами, жутковато, тоскливо завыла:

— Я так виновата перед мамочкой! Так перед ней виновата!

— Господь с тобой, Кирочка! В чем ты перед ней виновата?

— Мамочка так хотела, чтоб я была умная, чтоб много читала, училась дальше, а я не хотела, не могла. Ей за меня было перед всеми стыдно. Она ведь такая образованная, такая красивая была, так хорошо играла на пианино…

Вот оно, оказывается, как бывает в жизни! „Убогие“ дети пронзительно жалели своих красивых матерей, да еще так неизбывно. Сами стыдились своего несовершенства, не ведая, кто и в чем так неискупимо перед ними виновен.

Подробные рассказы Киры о детдомовской жизни, о помойках, где добывался дополнительный прокорм, о том, как лупили и отнимали добытое те, кто был посильнее и подлее, ее душераздирающие и безутешные истерики подстегнули, заставили быть активнее: подыскать для нее место воспитательницы в детском саду. Диплом давал ей на это право. Она любила детей. Но, недолго поразмышляв, Кира отказалась:

— А как же мамочкина могила?

— Будешь ездить на могилу в отпуск.

— Нет. Мамочка станет сердиться, если я оттуда уеду. Я не могу.


В Княж-Погост я поехала в конце августа 1972 года. Кроме меня в купе разместились учительница из Ухты с пятилетней дочкой и райкомовский работник из Княж-Погоста.

Люди с плохо развитым воображением немало отягчили дорогу. Желая просветить меня, они рассказывали о бывших здесь „политических зеках“ как о чуме, сетовали на то, что кое-кто из них остался жить в этих местах после освобождения.

— А кто строил эту железную дорогу? — замерев, спросила я.

Они не знали.

— Завербованных привозили… А может, и лагерники.

Я смотрела через окно на побеленные известью камушки, из которых на насыпи было выложено: „Наша цель — коммунизм!.. Выполним!.. Перевыполним!.. Миру — мир!“ На станциях видела приготовленные к транспортировке аккуратно сложенные в штабеля бревна и распиленные поленья, вписавшиеся в пейзаж подъемные краны. Вдольдорожная „витрина“ с лояльными вывесками „Леспромхоз такой-то“ и впрямь отводила какую бы то ни было мысль о тех, кто, налаживая все это вручную, разгружал, распиливал и погибал.

На мостах поезд отчаянно громыхал. Реки иссохли. Резонировала пустота. Только на песчаном дне бывших рек виднелись застрявшие бревна, напоминая о лесосплавах.

Всюду в тот год полыхали лесные пожары, горел и торф. Под Москвой огонь тушили. Здесь — нет. Сквозь дым не проглядывал и первый перекат леса. По мере продвижения я погружалась в какую-то зловещую несообразность.

Въезд в Прошлое начался с Вельска… В памяти все возникало без окраски. Услышанные здесь слова Веры Петровны: „Покажи, как ты любишь свою маму, Юрочка“… Здесь оба „те“ сочинили способ украсть его, избавиться от меня.

Ничего уже нельзя было поправить. Жизнь была прожита без сына. Я не наблюдала, как он развивался и рос. Не услышала обращения „мама“. Ведь я фактически была убита еще тогда, здесь, но каким-то образом жила.

Кулой… Здесь похожий на сильную хищную птицу, но человечный начальник колонны Родион Евгеньевич Малахов внедрял в мою неразумную голову идею подкараулить сына и сесть с ним в самолет, никого больше в то не посвящая.

Котлас. При разъездах ТЭК мы ожидали здесь с Колюшкой пересадок. Усталость сваливала с ног, и, кое-как пристроившись, мы засыпали на замусоренном, заплеванном полу вокзала.

Светик… Стужа вымораживала здесь до костей. Лесоповал. Цинга. Мстительное „сгною!“…

Как ни силилась в Урдоме разглядеть крест на могиле Матвея Ильича — не получилось.

Межог, где родился мой сын, стоял в стороне. Различимо было лишь направление. Неужели это я сама, собственными руками донесла там до вахты завернутого в одеяло своего годовалого мальчика? Сама вручила, доверила его отцу?

Проехала и Микунь. Зачумленное сознание отвоевало здесь себя у страха перед МГБ, страха, которым была прошита вся жизнь.

Княж-Погост… Я должна была, не могла еще раз не ступить на землю, укрывшую Колюшку.

Кира вела меня по пыльной дороге к своему дому. Справа, в полутора километрах от поселка, находилось кладбище. Колика могила. Я явственно почувствовала возникшее натяжение между собой и этой точкой на Земле… „Сила“ требовала меня туда сейчас же. И я хотела быть там, в тот же момент, но была ночь и тьма.

Стены Кириной комнаты в двухквартирном домике были увешаны фотографиями Ванды. В углу — старенькое пианино. Шкаф. Коробки одна на другой до самого потолка. Возле штепселя за проводкой прикреплен листок с начертанными рукой Ванды „Наказами самой себе“: „1. Воспитание воли. 2. Ежедневная гимнастика…“ Было еще и третье, и четвертое. Споткнулась о первые два пункта, перехватило горло, и я не смогла читать дальше. Изувеченная судьба, не вызвавшая у окружающих сочувствия. Как все в жизни — строго и жестко.

На кухонном столе у Киры стояла батарея трехлитровых банок с маринованными огурцами, помидорами и соками, все, что бывало в сельпо и райпищеторгах отдаленных уголков страны. Обездоленная дочь моей давней приятельницы, накупив все это, хотела встретить меня „по-царски“.


Идя на кладбище, я взяла с собой привезенную голубую масляную краску для ограды, гвозди, молоток, чтобы подбить доски, поправить скамеечку… Сейчас, недалеко от входа, слева. Еще несколько метров. Вот…

Все здесь было починено, прибито. Кем? Как? Только крест покосился.

Внутри ограды я насчитала пятнадцать небольших проросших сосен.

Сухие потрескавшиеся доски ограды ненасытно поглощали в себя масляную краску. Было тихо. Дымно.

Я ждала. Должно было прийти либо чувство нестерпимой боли, либо успокоения… Не. приходило ни то, ни другое. Я стояла у какого-то порога. За ним — заслон толщиной в двадцатидвухлетнее отсутствие.

Все перебрала в памяти: Колюшкину лучащуюся доброту, истовость, артистизм, любовь, посетившую две наши жизни. Долго пробыла там. Несколько часов. Прошлое со мной не заговорило. Отступилось. Не приняло меня. Колюшка на меня сердился, что живу без него. Так же, как, по искреннему убеждению Киры, могла бы сердиться Ванда, если бы она осталась в Питере. Наивно? Глупо? А может, и не слишком.

Тем, что на земле существовала Колюшкина могила, я была обязана стальноглазому надзирателю ЦОЛПа. Помнила его всегда. Сердцем. Хотела найти его или хотя бы узнать его адрес. Пошла в поселок: вдруг?! Спрашивала в каждом доме:

— Не помните? Был такой!.. — Описывала, какой именно.

— Как будто знаю, — ответил наконец кто-то. — Он долго здесь потом сапожничал. Уехал куда-то на Украину, что ли. А как его имя?

— Имя? Не знаю! Это не принято было знать. Старший надзиратель Сергеев!

Пошла к месту, где когда-то располагался ЦОЛП. Вышек не было. Заборы свалены. Лишь пустующая вахта обозначала границы бывшего квадрата зоны. Рядом с полуразвалившимися почерневшими бараками, наполовину ушедшими в землю, были построены новые коттеджи. Между постройками и остатками бараков бродили свиньи и квохтали куры. Похожая на бред уродливая бестолочь жизни.

Я поймала себя на немилосердном воспоминании о том, что здесь, за проволокой, когда-то находился „мозговой центр“. Здесь исхаживали тропинки значительные и прекрасные люди: Александр Осипович, Кагнер, Шварц, Финк, Белоненко, Шустов, Контарович. Тот трагический материк затонул. Всплыл этот, не осознавший своего убожества, недоброты и грязи.

К Кириному дому брела через поселок.

Облокотившись о низкий забор, у ветхого дома стояла сухонькая женщина. Чем-то ее лицо показалось знакомым. Я задержалась:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, Тамара! — ответила она тусклым, равнодушным тоном.

В старой женщине я узнала когда-то привлекательную кавежединку Веру Бусыгину.

— На могилу к Коле приехали? — Она спросила это так, словно видела меня не двадцать два года спустя, а неделю назад, как обычно приезжавшую на кладбище из Микуни.

И вот тут открылись все шлюзы. Я проломилась наконец к чувствам, к которым с такой тоской рвалась. Прошлое подцепило и потащило меня, начало втягивать, всасывать в себя.

Но в прошлом не оказалось добрых зеркал, не было отражений зенита чувств. Зеркала гримасничали и пугали.

Раскрутившаяся энергия, до которой я посмела дотронуться, возжелав выручить у прошлого отрадные воспоминания и успокоение, стала бить наотмашь, требуя, чтоб я посторонилась, если хочу уцелеть. Эта энергия била, казалось, только по мне, не касаясь Веры Бусыгиной. Я упрямилась. Все еще расспрашивала старую знакомую.