— Слишком ты любишь, слишком балуешь моего сына, Тамара, — покачивала она головой.
Что значит «слишком» и почему об этом сокрушается мать, я тоже не понимала.
Денежная ситуация в доме Эрика была запутанной и сложной.
Как я узнала позже, Валерия, занимавшего в милиции должность младшего следователя, оставили в Ленинграде потому, что он отрекся от арестованного отца. Это уберегло его от ссылки, но с работы он некоторое время спустя все равно был уволен. Валерий смертельно обиделся, не стал никуда устраиваться и приехал во Фрунзе, как выяснилось, не в гости, а насовсем. Существовали они здесь без определенной программы действий. Внутри семьи это без конца дискутировалось. Меня в это не посвящали.
Ввиду огромного наплыва ссыльных во Фрунзе практически устроиться на работу не было возможности. Получалось так, что семья из шести человек существовала на заработки одного Эрика.
Было бы у меня больше практической сметки, я бы элементарно представила себя «лишним ртом» в семье. По сути, я была нищей невесткой, не только не принесшей в дом никакого достатка, но и явившейся в чужой клан с заботами о собственной семье. Для того чтобы посылать маме подмогу, я выискивала аккордные заказы вроде изготовления таблиц и вывесок для больниц и амбулаторий, К этим заработкам Эрик добавлял какую-то сумму из своей второй зарплаты, чтобы я ежемесячно могла посылать маме мало-мальские деньги.
Еще в Ленинграде в 1937 году ссылка Эрика и Барбары Ионовны была осмыслена и прочувствована как сверхнесчастье. Все неправедное, что исходило от Барбары Иоиовны и теперь, для меня засвечивалось именем этого несчастья и вроде было неподсудным.
Но вот я надписала Барбаре Ионовне нашу с Эриком фотографию: «Дорогой маме от любящих ее детей». Тут и были поставлены все точки над «i». Прочитав надпись, она как хлыстом стеганула меня по чему-то самому незащищенному.
— Я мать для своего сына. А таких дочерей у меня может быть десяток!
Слова и тон настолько потрясли, что я в ответ и слова вымолвить не могла.
В нерешительности я спросила Эрика, не лучше ли нам столоваться отдельно. Он обрадовался и объявил матери, что будет им давать деньги, но питаться мы будем самостоятельно.
Хозяйка дома, в котором мы снимали жилье, видя, что я часто плачу, сказала:
— На-ка тебе сковородку, чайник, дам пару кастрюль, примус у тебя есть вот и жарь-парь себе в удовольствие. И подальше от них, — кивнула в сторону общей комнаты.
Готовить-то я как раз и не умела. Стала на рынке прислушиваться к диалогам между хозяйками, подходила к наиболее симпатичной и храбро просила:
— Скажите, пожалуйста, а что можно сделать из такого куска мяса? Можно, я провожу вас немного, и вы мне расскажете?.. А после того как обваляю в муке?.. А сколько лука?.. И научите меня, пожалуйста, делать вареники… А потом? А сахар нужен?
О-о, мир был населен добрыми людьми. И, вооруженная десятком рецептов, я бежала «жарить-парить», гордо выставляла на стол свои достижения и радостно выслушивала Эрика.
— Ну и ну, я такого вкусного не ел никогда!
Мой дом! Мой Эрик! Его любовь, его немудреные сказки вроде той, что каждую ночь, едва я засыпаю, прилетает сова, садится на ветку карагача и смотрит к нам в окно, заглушали горечь семейного раскола.
Наступила весна. Не робкая, как в Ленинграде, а властная и бурная. Солнце отпаивало теплом землю, деревья. Набухли и тут же полопались почки. С гор, наполняя арыки, мчался гремучий, мутный поток воды. Стоя на бунтарском ветру, я развешивала постиранное белье, перебрасываясь шутками с хозяйкой. Потом ушла в дом что-то подсинить. А когда вышла с тазом, услышала, как из-за дувала соседка говорит моей хозяйке:
— Эта вон какая! Эта куда лучше, чем та цаца!
— Та больно гордая, заносчивая…
— Да и некрасивая…
«Эта? Та?» О ком это они? Обо мне? И еще о ком-то? Не может быть! Я просто сумасшедшая! Но от услышанного перехватило дыхание. Сомнений быть не могло: их пересуды касались меня и еще кого-то, кто имел отношение к Эрику. Того, что у него мог быть кто-то, я и мысли не допускала. Нет! Нет!
Не представляя себе, как можно его об этой спросить, я замкнулась. Но открытия лепились одно к одному. Валерий громко отчитывал в саду Эрика:
— Ты куда как хорош! Твоя Ляля приехала, хвостом вильнула — и фьють! Сообрази это и береги Тамару, дурья голова!
— Эрик, — спросила я тогда, едва не теряя сознание, — кто такая Ляля?
— Какая Ляля? Какая Ляля?
— Ты меня спрашиваешь?
— Не знаю я ничего. О ком ты говоришь?
— О той Ляле, что приезжала сюда.
— При чем здесь я? Кто тебе сказал?
— Ты сам расскажи.
— Никто сюда не приезжал. Я ничего не знаю.
— Эрик, ты можешь лгать? Ты умеешь лгать?
Из холода бросило в жар. Он смотрел мне в глаза и лгал. Я видела это.
Эрик любил Лялю. Их детская дружба со временем переросла в любовь. У Барбары Ионовны хранилась ее фотография. Я ошеломленно вглядывалась в чужое лицо, не понимая, какое может иметь отношение эта незнакомая Ляля к моему Эрику. Соседка говорила «некрасивая», но чем глубже всматривалась я в это холодное лицо с широко расставленными глазами, тем губительней оно мне казалось.
Да, Ляля приезжала во Фрунзе. Побыла, посмотрела на их жизнь и сказала:
— Быть женой декабриста не мой удел!
Эта фраза хранилась в «архиве» семьи.
Ляля уехала. А что же было с Эриком? Значит, он и ее просил приехать? Кого же он звал сперва? Ее? Меня? Одновременно? И письма писал обоим? Одинаковые?
Это был обвал, крушение. Я не могла выбраться из-под обломков.
Лет в шестнадцать я прочла «Жизнь» Мопассана. Супружеские измены в первую очередь означали для меня человеческий обман. Я прощать обман не собиралась. Нет, нет и нет! Тем не менее первое, что я захотела и сумела услышать в заверениях Эрика, было то, что он любит только меня, и его скулящее «прости, прости!». Я жадно впитывала слова о своей единственности, несравненности, чтобы хоть как-то устоять. Эрик слов не жалел.
Учуяв, какое действие произвело на меня известие о Ляле, Барбара Ионовна и Лина с азартом кинулись в атаку. Едва я успокоилась, как последовало продолжение.
Возвратясь из города домой, я нашла на полу комнаты подсунутое под дверь письмо. Без адреса, без имени. Написано было всего несколько слов: «Эрик любил и любит одну Лялю. На тебе он женился, чтобы отомстить ей за отказ от него».
Я, конечно, слышала, что бывают анонимные письма. Но чтобы их писали родные или мать мужа, предположить не могла. Злобная, жалящая сила этого письма хватанула щипцами за горло. Я задохнулась. Надо было бежать без оглядки. Немедленно! Денег не было ни копейки. Кинулась к хозяевам. Качая головой, они отсчитали мне на дорогу. Я бросилась на вокзал. Навстречу с работы шествовал Эрик.
— Нет, нет! — закричал он. — Я умру, брошусь под поезд, сделаю что-то страшное! Я не могу без тебя жить!
Он снова просил, умолял, обещал разъяснить все до конца, притащил за руку мать.
— Отвечай, зачем ты это сделала?
Бледная и трясущаяся Барбара Ионовна начала страстно выкрикивать оскорбления в адрес сына, как будто бы ища теперь союзника во мне:
— Он в двенадцать лет украл у меня старинные золотые монеты и отнес их в торгсин! Вот он какой! Ты его еще не знаешь! Он лжец! Он негодяй!
— Что ты несешь, мама? — взывал к ней Эрик. — Что ты делаешь? Замолчи!
Видно, долго копился счет друг к другу у матери с сыном, и теперь швырялось в лицо и гнусное, и смешное. Миф об интеллигентности Барбары Ионовны, всей их семьи на глазах расползся по швам. Чтобы не быть свидетелем учиняемой ими друг над другом расправы, я убежала и спряталась в глубине сада.
Эрик звал меня. Из своего укрытия я видела, как, сняв очки, протянув вперед руки, он наугад вступал в темноту, заглядывая во все уголки. И, вопреки желанию, я ощутила степень его беспомощности, стыда и растерянности. То, что должно было его уничтожить в моих глазах, неожиданно вызвало приступ жалости.
От страха, что я уеду, Эрик часто сбегал с работы, чтобы проверить, здесь ли я. Его постоянная тревога была столь очевидной, что я снова стала принимать ее за любовь.
Нелегко было примириться с тем, что в его прошлом была Ляля, что вместо доверительного рассказа об этом, он все запутал ложью. Но в конце концов я уверовала в то, что он лгал из страха потерять меня.
Почтамт в моей жизни занимал едва ли не главное место.
«Ты, правда, счастлива?» — спрашивала мама в каждом письме, почему-то не слишком доверяя моим чрезмерным в том заверениям. Я получала также уйму писем от друзей. Писали все: Давид, Кириллы, Рая, Лиза, Роксана, Лили. Я и раньше понимала, что Рая — самая умная из нас. В письмах это проявлялось еще явственней. Обстоятельные, подчас с едкими характеристиками, они почти зримо доносили до меня перипетии ленинградской жизни. Лиза писала, как и говорила, в импрессионистской манере, эскизно. Как всегда, была глубока в своих листках любимая Нина.
На почтамт я ходила ежедневно. Девушка, выдававшая до востребования письма, приметила однажды стоявшего на почтительном от меня расстоянии Эрика и окликнула его:
— А вам тоже есть!
Ему ничего не оставалось делать, как подойти и взять протянутое ему письмо.
— От кого? — спросила я, похолодев. То, что он получает письма не только на дом, но и до востребования, было для меня совершенной новостью.
Эрик пробормотал что-то несвязное и спрятал письмо в карман.
— Покажи мне! — террористически потребовала я. Он заметался, но письма не вынул.
— Или ты сейчас же покажешь, от кого письмо, или я уеду! — не отступала я.
И тогда он выхватил из кармана письмо, не читая изорвал его в клочки и выбросил в урну.
Было ясно, что Эрик живет двойной жизнью, что ходит украдкой на почтамт, что Ляля — не только прошлое, но и настоящее. Решение уехать стало неколебимым. Билет до Ленинграда был куплен. Эрик стоял у вагона как больной. Опять клялся в единственности любви ко мне, умолял не покидать его, обещал никогда и ничем не огорчать.