Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 38 из 126

— Встать! Суд идет!

Вошедшие люди с будничными, равнодушными лицами расселись на свои места.

Вся я, бывшая когда-то одним целым, начала болезненно разрываться на части: сердце и мозг отказывались допустить то, что мы, реальные Эрик и я, сидим на скамье подсудимых. Меня бил жестокий, беспощадный озноб. Эрик крепко сжал мне руку: «Успокойся!»

Воображение сорвалось с цепи, подставляя Плевако и Кони на место моего общественного адвоката. Будет жар словам! И только стыд и пыль останутся сейчас от судейского стола. Прекрасная сила все это сметет!..

Тем временем я отвечала на вопросы: фамилия, имя… Слышала, как отвечает Эрик.

— Вам предъявляется обвинение в контрреволюционной агитации… Признаете себя виновной? — спросили меня.

— Нет!

Обращение к Эрику:

— Вам предъявляется… Признаете себя виновным?

— Нет!

Судья улыбнулся почти поощрительно и дружелюбно, переглянулись между собой люди за столом. Значит, они все понимают так, как надо? Но суд шел дальше…

— Свидетельница Муралова, вы подтверждаете, что Петкевич высказывалась против советской власти?

— Да.

— Что именно она говорила?

— Что нехорошая власть.

— Точнее.

— Не знаю.

— Что она еще говорила?

— Не помню.

Едва знакомая женщина, приходившая к хозяйке мыть полы, сбиваясь и переступая с ноги на ногу, давала свои глупейшие показания. Больше свидетелей у меня не было.

С Эриком дело пошло веселее.

— Свидетель Воробцов, что вы помните из антисоветских разговоров с П.?

— Он не хотел идти на субботник, на строительство БЧК (Большого Чуйского канала).

— Как он объяснял свой отказ?

— Говорил: «Как я буду оперировать больных после субботника? Мне надо руки беречь, а не мозоли натирать лопатой».

— А может, он прав? — рассудительно вставил судья. — Сами-то вы легли бы под нож хирурга, если б он только что поставил в угол лопату?

— Нет! — радостно ответил Воробцов.

— Значит, П. был прав? — спросил довольный собой судья.

Адвокат Баран, защищая меня, оперировал «отсутствием состава преступления», призывал обратить внимание на то, что «малограмотная свидетельница Муралова» фактически не припомнила ни одного разговора с обвиняемой, который можно было бы считать предосудительным. Далее он убеждал суд в том, что обвинение в антисемитизме нельзя считать состоятельным, поскольку у меня много друзей-евреев, что мне не свойственны такие выражения, как «жид».

Адвокат Эрика, привлеченный Барбарой Ионовой, говорил неопределенно, размыто.

Сломала атмосферу суда речь прокурора. Его выступление было похоже на отборную брань. С пеной у рта он изрыгал: изменники, отщепенцы, вражеские, антисоветские, антиобщественные элементы, от которых надо очищать землю… В заключение потребовал обоим по пятнадцать лет лишения свободы.

Судья обратился к Эрику:

— Вам предоставляется право последнего слова.

Он отказался. Предложили мне.

— Прошу отправить меня на фронт, — вместо «последнего» слова сказала я.

Суд удалился на совещание. Нас с Эриком отвели в комнату рядом с залом суда.

Три с лишним месяца назад пришли в наш дом наделенные бесноватой властью люди, растащили нас в разные стороны, запихнули в тюрьму, выпотрошили и изломали душу. Теперь выдали десять минут на разговор.

В ожидании приговора, взамен свободы, которую вот-вот могли отнять, надо было заручиться, конечно же, клятвой в верности.

— Если дадут срок, будешь меня ждать? Я люблю тебя, люблю, верь мне, — торопливо говорил Эрик.

Я зорко всматривалась в него. В те спешные минуты эти слова удерживали что-то единственное живое, несмотря ни на что.

— «Рассмотрев дело… — выдрессированно, заученно читал судья положенное вступление… — П. Эрика… по статье 58 часть 2-я и статье 59 часть 7-я (антисемитизм) приговорить к десяти годам лишения свободы, пяти годам поражения в гражданских правах и конфискации имущества… Петкевич Тамару Владиславовну… по статье 58–10 часть 2-я приговорить к семи годам лишения свободы, на три года лишить гражданских прав, конфисковать имущество; по ст. 59 часть 7-я — оправдать…»

Десять и семь лет лишения свободы!

Казалось, один состав осуществлял процедуру суда, другой — выносил приговор. Но в том-то и дело, что один.

Нам вручили едва различимый текст приговора — последний экземпляр из-под плохой копирки. В течение трех суток мы имели право его обжаловать в вышестоящие инстанции. Сомнений в фарисействе и фиктивности этих инстанций не существовало.

— Прощайтесь! — сказали нам.

И мы попрощались.

На обратном пути я не видела ни сияния, ни весны.


Поместили меня в небольшой служебный кабинет с решеткой на окне, где не было даже и подобия койки. В прежнюю камеру «не полагалось».

Значит, и Вера Николаевна провела ночь после суда рядом с камерой? Вдруг она, и правда, уже на свободе?

Осознать путешествие из тюрьмы в суд и обратно, осмыслить приговор и предстоящие семь лет заключения было невозможно. Мозг механически отстукивал: семь лет… семь лет… Эрику — десять… Чего? Кто построил эти дробилки, докалывающие орехи?

На замызганном письменном столе кабинета рядом с приговором лежал донорский паек, принесенный Чингизом. Всего-навсего в институте я помогала киргизскому мальчику разбирать латынь на медицинских атласах. И вот — его бесценный дар плюс еще вымах на сук тополя у окон суда!

Душа грелась возле пайка Чингиза.

Думала об Эрике. Дело было уже не в «простить» или «нет», а в тупом страхе: семь и десять лет лагерей!!!

К ночи дежурный забросил тонкое одеяло и грязную подушку.

Я составила стулья, легла на жесткое ложе, чтобы скорее там, во тьме, получить питание забытьем. Сон был тяжелым, черным, похожим на толстый слой навалившейся сырой земли.

Где-то опять скрежетало, гремело железо. Открывали замок и засовы. Принимать хоть что-то из реальности не было сил, но в кабинет почти вбежал следователь. От испуга я села, подняв каменную голову. Он был неузнаваем. Волосы растрепаны, воспаленные глаза красны. «Пожар? Несчастье с Эриком?»

— Мне показалось, что вы повесились!!! — выпалил он.

От какого-то стороннего злорадного чувства родилось мое:

— И не подумала!

Хотелось сказать ему еще что-то оскорбительно злое, уничижительное и чтобы он немедленно убрался.

— Я не ждал такого приговора. Я был уверен, что вас освободят…

Следователь говорил, что надо подавать кассацию. Подошел к зарешеченному окну.

— Семь раз без вас расцветет урюк. На восьмой будет цвести при вас…

Да, урюк красиво цветет в Киргизии: бело-розовым цветом обсыпаны деревца в садах. Иными виделись мне предстоящие семь лет.

— Нет ли у вас какой-нибудь просьбы? — спросил опять следователь.

Мне было жаль фотографий, забранных при обыске: родителей, застенчиво улыбающихся Реночки и Валечки, кипы других.

— Сохраните фотографии.

— Сохраню!

Уснуть я уже не могла. Накатил страх перед общей тюрьмой. Неизбежность ужаса придвинулась вплотную.

В самом деле: почему я не повесилась? Ведь, сидя у себя в кабинете, опытный следователь вычислил для меня самоубийство.

Нет, в ту ночь я еще не думала о нем. Всего еще не умела представить.

Рано утром за мной пришли.

— Собирайтесь.

— Куда?

— В городскую тюрьму.

Я заплакала.

— Ну-у, — бормотал начальник тюрьмы.

— Страшно туда. Разве нельзя здесь остаться?

— Здесь? Нельзя… Я что-нибудь сделаю. Попрошу, чтоб вас… не в общую камеру…

В тюремном дворе стоял «черный ворон».

Машину затрясло по булыжной мостовой. Обнаружив щель, прильнула к ней, разглядывая знакомые улицы города Фрунзе. Затем увидела грязно-белый дувал с проволокой наверху. Городская тюрьма! Квадрат земли за забором, где преступники близко притерты друг к другу, к блюстителям закона и безысходности.

Идущий по канату полагается на свой внутренний аппарат, чутье. Канат был в руках произвола. Отсюда и звериная оглядка на тех, от кого зависишь. Есть в глазах, движении, голосе нечто незлое — успокаиваешься. В противном случае — напрягаешься, пытаясь от гадать, откуда и какой силы последует удар. Сторожевое удвоение себя и страшного мира.

Трое конвоиров у входа в тюремное помещение о чем-то совещались. Речь шла явно обо мне. На минуту мое внимание отвлекли проходившие близко заключенные с баками пищи. Испугал цепкий, утробный мужской взгляд, брошенный в мою сторону. В это же время один конвоир из глубины корпуса возвратился с серым байковым одеялом в руках.

Вспоминая все последующее, по сей миг не могу отдать себе отчета в испытанном и пережитом. Очевидно, страх парализовал меня. Что-то в сознании отказалось цеплять звенья одно к другому.

Конвоир велел взойти на крыльцо, растряхнул одеяло и накинул мне его на голову. Захватив концы одеяла своими руками, оказавшись за моей спиной, скомандовал:

— Шагай! Буду говорить, куда.

И он говорил: «Прямо, вниз, влево».

Не проявив ни малейшего сопротивления, ничего из-под одеяла не видя, я ступала, как мне диктовали. Абсолютную власть надо мной возымел предельный накал воображения… Впотьмах переставляя ноги, я ожидала одного: сейчас под ногами окажется люк… занесу ногу… будет пропасть, я полечу вниз… убьюсь. Конец… Такую придумали расправу. Картина была подкинута воображению явно из «Князя Серебряного» А. Толстого. Разве не так расправлялся с неугодными Малюта Скуратов?

Ноги, оказывается, росли из сердца. Это оно, разбухшее, бешено бьющееся и потерянное, шагало, ватными палками проволакивая меня над ожидаемой пропастью-смертью.

Не сразу до меня дошел гул голосов, ощущение, что вокруг скопище людей. Так же завернутая в одеяло, я вошла в узкий коридор из плотной возбужденной человеческой массы.

— Прямо шагай! Быстрее! — торопил конвоир.

Я была в окружении гогота, грязной брани, отборного мата. Затем — порог, и за мной захлопнулась дверь. Шум стал глуше. С меня скинули одеяло. Я находилась в бане.