Как в некий слаженный целостный мир, успела я там окунуться не только в атмосферу трудолюбия, но и в обрядовую стихию. В Петров пост в июне вывозили на поля навоз. День этот назывался «толока». После столь нечистой работы, по обычаю, любой человек мог окатить водой другого. Вот и окатывали, а то и просто хватали на руки и бросали в озеро, благо деревня стояла на самом его берегу. И никто не смел обижаться.
Самым поэтичным летним праздником был, конечно, Иванов день — день Ивана Купалы. Девушки в этот день плели два венка, бросали их в озеро и жадно следили, соединит их или разведет вода. Если соединит — быть замужеству, а нет — так в этом году ему не случиться. Праздник, однако, разгорался к ночи. Считалось, что в эту ночь цветет папоротник и тот, кто увидит его цветущим, найдет клад. Боясь наступить на лягушку, страшась и сырости, и кромешной тьмы, я без оглядки углублялась в чащу: вот-вот увижу что-то немыслимое, невообразимо сверкающее. Нет, цветущего папоротника увидеть не довелось, но во мгле то и дело мелькали светлячки, зеленовато-фосфорический огонек в руках оказывался куском гнилушки. Лес обманывал. Я возвращалась на поляну, где уже вовсю полыхал огромный костер. Пахло дымом, гарью и ночной свежестью. Взрослые с разгона перепрыгивали через огонь. Куда-то ввысь отлетали их пронзительные возгласы.
И вдруг в деревне Попадино все изменилось. Идиллический мир раскололся, едва только откуда-то выметнулось слово золото.
Скорее всего, эти события не задели бы моего сознания, если бы к ним не был причастен отец. Государство реквизировало церковное золото. Близлежащим городом был Невель. В деревне перепуганно и гневно говорили, что из невельской церкви забрали золотую и серебряную утварь. Шептали: «Грех-то какой!!» Боязливо крестясь, вещали: «Бог накажет! Кощунство!» Людей, которые вершили столь святотатственное дело, назвали «антихристами». Среди них был мой отец, по описи принимавший это имущество.
Не понимая, что значит «антихрист», с любопытством и испугом я смотрела на возвращавшегося по деревенской улице спокойного и, видимо, убежденного в своей правоте папу, сопровождаемого мрачными взглядами здешних жителей и… не верила в его спокойствие.
Позже, в 1929 году, в детское сознание вкатились два еще более тяжеловесных и беспощадных слова: «раскулачивание» и «ссылка». И второе, связанное с моей первой учительницей Екатериной Ивановной, стало теперь даже зримым. В семейном альбоме дяди Коли хранились фотографии двух старших дочерей. Они были сфотографированы по отдельности, каждая в фате и подвенечном платье, со стоявшими подле них женихами. С этими фирменными соседствовали тусклые любительские фотографии из Якутии и Соловков. Я не верила, что красивые лица невест и непохожие на них суровые на любительских карточках одни и те же Мария и Нина. Взрослые объяснили, что они так не похожи на себя потому, что одна больна теперь туберкулезом, а у другой — порок сердца. Первой была раскулачена и сослана в Якутию семья мужа Марии. Вторая сестра, Нина, вышла замуж за работника ОГПУ, жила в Москве. К ним и приехал сбежавший из ссылки муж старшей сестры. Жильцы донесли, что у работника ОГПУ кто-то прячется. Проверили. Подтвердилось. Муж Нины и сама она тут же получили ссылку в Соловки.
События развивались быстро, раскулачивание дошло и до Попадино. Недолго спорили, к «середнякам» или к «кулакам» отнести глав семейств. Дядя Коля, имевший земли больше (ему переписал свой надел старший брат) и бравший в горячую пору «наемную рабочую силу», был раскулачен первым. Дядя Гриша, в доме которого я жила то последнее лето, — вслед за ним. Обоих выслали. И один, и другой имели по шесть детей. Тех, что были еще несамостоятельны, раскидали по детприемникам для трудновоспитуемых, остальных — куда попало.
Так из Попадино были выдворены и эти, и другие семьи. Пахучий, вкусный, налаженный и осмысленный уклад деревенской жизни, способный отстраивать человеческую душу, был стерт с лица этой земли.
Менялось многое и в городе. Примерно с 1926–1927 годов полупустой Петроград интенсивно превращался в перенаселенный Ленинград. Люди стекались сюда из деревень, из других более мелких городов. Началось так называемое «уплотнение». В нашу шестикомнатную квартиру одна за другой направлялись семьи с ордерами на площадь. И вскоре за нами остались только две комнат.
Каждый из новых жильцов устанавливал на кухне свой стол. Став центром, кухня превратилась в говорливое и шумное место, загудели тугим огнем примусы, зачадили керосинки. Сначала казалось, что это временные, ненадолго зашедшие сюда люди, но вскоре и я поняла, что они поселились здесь навсегда. Как и все остальные, наша квартира стала коммунальной.
Иногда здесь бранились. Бывало, над кем-то подтрунивали. Коммунистка Комманова, как называли жиличку, поселившуюся в самой большой комнате, выкинула как-то в помойное ведро фильдеперсовые чулки. Наша домработница, посчитав, что они годны для носки, вытянула их оттуда и взяла себе.
— Ты только подумай, — смеялась мама, пересказывая эту историю отцу. — Она выхватила у Фени чулки и стала кричать: «То, что я выбросила, не может никому принадлежать!»
Курьезов в «коммуналке» хватало.
В 1927 году в нашей семье произошло важное событие: у меня появилась сестра. Несколько дней я перебыла у родственников отца. Вернувшись домой, застала свою сестричку спящей в большой коробке из нежного сандалового дерева. Когда она рассматривала потолок, я прилагала немалые старания, чтобы попасть в поле ее зрения. Мама хотела назвать ее Галиной. Папа воспротивился: пусть будет Валентиной.
Здесь же, на карповской квартире, три года спустя родилась еще одна сестра — Реночка, Рената.
В семье стало хлопотнее, теснее, но и уютнее. Родители в конце концов выяснили свои отношения, перестали ссориться. Папа по-прежнему с работы приходил поздно. Но в те редкие вечера, когда от оказывался в семейном кругу, я замечала, что к сестричкам он относится несравненно нежнее, чем ко мне.
Вдруг мой папа исчез. Какой-то человек на улице «опознал» в нем царского офицера, и папу арестовали. Посадили его в тюрьму на Шпалерной. Спустя несколько дней маме разрешили с ним свидания, на которые она брала с собой и меня. На выяснение ошибки ушло около месяца. После выхода из тюрьмы папа был переведен на другую работу.
К раскулачиванию в Попадино он никакого отношения не имел. Но коммунистов стали мобилизовывать, и вскоре папа был отправлен «на раскулачивание» в Сибирь. Из разговоров окружающих явствовало, что «классовая схватка» в деревнях переросла в настоящее сражение: «кулаки убивают из-за угла, могут сжечь живьем». В самый разгар таких пугающих разговоров отец и уехал.
Письма от него приходили редко. Мама нервничала. Навещавшие маму друзья также тревожились за отца. Меня просто ошеломила присланная из Сибири папина фотография. Я его не узнала. Он отпустил бороду, выглядел необыкновенно измученным и худым.
Пробыл отец в Сибири около года и вернулся оттуда действительно каким-то другим, совсем замкнувшимся.
По обрывкам фраз и, главное, по некоторым его алогичным, казалось, поступкам можно было заключить, что он в те годы жил сложной внутренней жизнью, разрываясь между велениями партийного долга и простой человечностью. Не знаю, что ему стало понятно в Сибири, но, возвратившись оттуда, он забрал в Ленинград и прописал у себя двух сыновей попадинского раскулаченного дяди Гриши: старшего — Колю и моего милого сверстника Володю. Колю устроил на работу, на рабфак, после чего тот поступил в институт. В полном согласии с маминым желанием позже родители прописали к нам уже на другой квартире троих детей второго раскулаченного дяди Коли: Марию, Феофана и Шурика.
Не вспомню, почему и каким образом я оказывалась вместе с отцом на заседаниях или собраниях, но хорошо помню его восседавшим в президиуме. Как загипнотизированная смотрела я на его нахмуренное, чем-то недовольное лицо. Скорее всего, это была даже гримас неприятия, которую я ни при каких других ситуациях не замечала.
То и дело в родительских разговорах стало возникать слово «чистка». Очередное эпохальное обозначение прочно прописалось в их лексиконе. «Чистка» означала, что там, где папа работает, происходит очередная проверка социального происхождения, выяснение, есть ли за границей какие-нибудь родственники, и т. д. На последний вопрос папа отвечал «есть», поскольку в Риге жили бабушка и сестры. Кого-то из партии периодически «вычищали», что вызывало дома множество толков. Вкус к доламыванию старого быта искал себе продолжение в новых формах разрушения.
По ходу жизни менялись отношения среди фронтовых друзей отца. У одних «вспыльчивые» прожектерские упования двадцатых годов уступили место более трезвым оценкам, у других они непредсказуемым образом переродились. Обозначившееся материальное неравенство сказывалось даже на внешнем облике старых знакомых. В тех же фронтовых шинелях приходили к нам Тихонов и Красовский, зато один из прежних друзей был переведен в Москву, в Кремль. Его наезды в Ленинград превращались в сущее празднество. Он привозил такие вкусные вещи, о которых мы просто не имели представления: например, хурму, которая была тогда заморской редкостью, икру, ветчину… Обещая хорошо устроить, Шлемович и отца уговаривал переехать в Москву. Но папа наотрез отказался: «Из Ленинграда никуда не уеду. Трудности — дело временное. В том, чтобы их одолеть, вижу свое назначение».
Самым близким товарищем отца был Иосиф Антонович Курчевский. Папа давал ему рекомендацию в партию. Назначенный на пост директора завода имени Козицкого, Курчевский соблазнил отца стать его заместителем. Немаловажную роль в согласии принять предложение сыграло, думаю, обещание отдельной квартиры. Родителей тяготила «коммуналка».
Так мы переехали в гораздо худшую, чем на Петроградской стороне, но в отдельную квартиру на Первой линии Васильевского острова. Она была на первом этаже, и окна выходили на северную сторону, что делало ее безрадостной. Однако нам, троим сестрам, нравился двор, уставленный поленницами дров, в который мы выходили гулять. При игре в «казаки-разбойники» за эти поленницы было интересно прятаться. Когда темнело, окна четырех этажей вспыхивали оранжевыми, зелеными и золотистыми абажурами. Двор становился уютным, и было жаль покидать его, когда из открывшихся форточек нас, сдружившихся между собой детей этого дома, одного за другим выдергивали родительские голоса: «Лида, домой!!», «Коля, хватит», «Валя, Тамара, быстро ужинать!».