Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 40 из 126

Валя знала и расписание, и порядок.

— Хочешь видеть своего Эрика? — спросила она. — Давай быстро расческами копать яму под стеной. Мне тоже надо увидеть своего Костю.

О Косте Валя раньше не рассказывала. Только на двух маленьких думочках, которые она каким-то образом пронесла с собой в тюрьму, было написано: «Спокойной ночи, Костя!» и «Любимый Костя».

В вырытом под основанием выходившей во двор стены «глазке» Валя не увидела своего Костю. Уступила место мне. Я легла на землю.

Среди вышагивавших друг за другом сорока или более мужчин был и Эрик. Руки его были заложены за спину, он ступал той же неуверенной походкой, которую я без приступа тоски не могла видеть. «Как ты далеко, Эрик!» — не кричала я. Долго и мучительно плакала в камере.

После отбоя в сон вполз чей-то шепот: «Петкевич…» Показалось? Нет! Шепот еще и еще раз повторился. Звали через окошечко в дверь. Вскочила.

— Возьми. Муж передал, — дежурный просовывал пайку хлеба.

Эрик! Хлеб! Дежурный! Знак живой жизни. Моя соседка переждала, пока я успокоилась.

— Любишь? — спросила она.

— Да.

— Слушай, что я тебе скажу, и мотай на ус, — заговорила Валя. — Когда вызовут на этап, осмотрись. Если твоего Эрика не будет, устрой скандал: обзови конвоира, плюнь ему в рожу, разозли, чтобы он отказался брать тебя на этап. Поняла? Я без Зойки, хоть режь, не пойду.

— А кто эта Зойка? — спросила я Валю. Валя села на кровать.

— Ладно. Слушай. Это тебе тоже надо знать. Мой Костя — это Зойка. Не понимаешь?.. Ну, она — мой муж! Ясно?

Когда-то я прочла и далеко не все поняла в «Графине де Ланже» Бальзака. Но то — литература. Услышать это как повесть близлежащей жизни — иное.

Валя рассказывала о своей любви к неизвестной мне женщине, вероятно, такой же уголовнице, как о «счастье», которое ей было тягостно, но к которому она приговорена.

— Ты слушай и понимай. Это случилось в камере, когда меня в первый раз посадили. Спали рядом. Она ко мне начала приставать. Я ведь замужем была и мужа любила… Но это въедливее. Мне теперь после Зойки все мужчины противны. Это плохо. Понимаю, а сделать с собой ничего не могу.

Валя подробно рассказывала об уродливом мире извращений. «Знаешь, какая она ревнивая?!» — жаловалась она. Закончила Валя тем более неожиданно:

— Думаешь, к тебе приставать не будут? Будут. Особенно если в женский лагерь попадешь. Ты — нежная. Увидишь, что баба в штанах, голос низкий, стриженая, сторонись!

После подобных уроков учительница Мрака засыпала, а для меня все острее и понятнее становились слова следователя: «Показалось, что вы повесились!» Лагерь, из рассказов Вали, представал вертепом, сумасшедшим миром людей, насилия, хитрости, крови. У меня ум за разум заходил.

Следующим руководством к действию у Вали была «заповедь»: не работай!

— Не вздумай работать! — говорила она. — Заездят. Состаришься в два счета. Захвораешь. Кому нужна будешь? Не будь дурой. Сразу откажись.

Своими средствами Валя мостила мне дорогу в следующий отсек ада. Временами она говорила горячо и убедительно: «Нет в мире справедливости. Нет! Одни только басни..» Я впервые услышала, что в лагере есть «отказчики», что политические потому и «дрянь» и «сволота», что прилежно работают. А ее, мол, и так обязаны в лагере содержать.

Природу ее своеобразного «идеологического» протеста я тогда понять не могла. За будничной, смышленой Валей существовала другая: страшная своей катастрофической освобожденностью от всех правил и норм, от всех обязательств перед кем бы то ни было — и перед собой в том числе. И я чувствовала, что она еще не предел отпетости.

Раньше мир делился на дурной и светлый, испорченный и добрый. Теперь он превращался в единый человеческий слив помоев, добра, жестокости, зверств и беззащитности.

Дней через десять уже ночью дежурный выкрикнул:

— X.! С вещами!

Валя обрадовалась. Быстро собралась. Попрощалась. Бросила:

— Жаль мне тебя. Хорошая ты девчонка, хотя и… — жестом она изобразила — с придурью.

Часа через два ее привели обратно. Глаз был подбит.

— Зойки не было! — отчеканила она. — Подождем.

Смачивая глаз, она грязно ругалась. В ответ на плевок конвоир стукнул ее прикладом.

В следующую ночь пришли за мной. Тоскливо сжалось сердце от тех же слов:

— Петкевич! С вещами!

Разве расскажешь, что это за чувство, когда тебя выкликают по кем-то где-то составленному списку? В какой путь? Каких законов существования? И главное, за что?

— Не смей уходить в этап без Эрика! — доносилось Валино напутствие. — Дура будешь! Себя погубишь! А-а, знаю, что напрасно говорю.

— До свидания, Валя! Спасибо!

Для этапа были собраны одни женщины. Многие, как я, беспомощно озирались. Я поняла, что преимущественно здесь все по 58-й статье. Стало легче. Кто-то сказал, что этап формируют в женский лагерь. Названия места никто не знал. Нас обыскивали. Стригли. Сумочки, оставшиеся мелочи заставили сдать якобы на склад, для того чтобы мы их уже никогда не получили.

Ночь была долгой, томительной.

Спал ли Эрик где-то здесь, в тюрьме? Или его раньше меня угнали этапом?

Я ждала дороги в лагерь, в неизвестный, заведомо враждебный человеку и опасный мир.

ГЛАВА V

Вся ночь перед этапом прошла без сна. Выдали паек: пятьсот граммов хлеба и две ржавые селедки. В тюремный двор уже заглянуло солнце, а нас все еще не строили. Кто-то из особо жаждущих разузнать место назначения этапа преуспел в этом — мы должны были проследовать в Джангиджирский женский лагерь.

— Не слышали, сколько это от Фрунзе?

— Километров пятьдесят-шестьдесят…

— А чем нас туда повезут?

— Повезут? А пёхом топать не нравится?

Причина задержки стала ясна, когда из изолятора привели женщину, лицо которой было в иссиня-желтых подтеках, опухшее, со следами недавних побоев. Она шаталась, жмурилась от света. Видимо, ее долго отхаживали.

Молоденький со смазливым личиком командир этапа пронзительно закричал:

— Всем смотреть сюда! Всем! Это чучело задумало бежать из лагеря. Так вот: она за это получит что полагается, а сейчас поведет вас дорогой, которой бежала. Если дадим круг верст в сто, ее благодарить будете. Ясно? Всем ясно, спрашиваю?

Безучастную ко всему беглянку поставили головной в колонне.

Нас пересчитали: сорок человек. Прямоугольник (десять рядов по четыре человека), окруженный конвоирами и собаками, был готов к отправке. Командир напутствовал:

— При побеге будем стрелять. Три шага вправо, три влево считаются попыткой к побегу! Понятно? Повторяю: три шага вправо, три влево — получите пулю.

Открыли тюремные ворота. Мы вступили на мостовые города.

В одном его конце ютился дом с нашей опустевшей комнатой, в другом еще спали моя свекровь, Лина и трехлетняя большеглазая Таточка. По мере того как исчезали очертания города, я почти физически чувствовала, как от насильственного натяжения рвались не до конца еще изношенные чувства и представления о жизни, которые до той поры и составляли меня.

Какого небожеского происхождения чуждая сила уводила меня в этом строю неизвестно на что, непонятно куда? Почему ей следовало повиноваться?

Мы шли и шли. Никто ни с кем не разговаривал. Только молоденький командир все надсадно кричал на ту несчастную, которая, спотыкаясь, тащилась в голове этапа.

Часов до десяти шли относительно спокойно. Но постепенно все, чему мы поначалу радовались после трехмесячного пребывания в камере, — воздух, ветер и солнце — оборачивалось наказанием. Голубое небо, становясь кандально-синим, безжалостно изливало на наши головы раскаленную лаву. Ветер и шаг впереди идущего поднимал песок, забивая рот, глаза, волосы. Песок и солнце. Строй. Конвой.

Мы уже перешли предел своих возможностей, а нам не разрешали останавливаться. Упал один, второй. Если на окрик: «Встать, стрелять буду!» женщины не поднимались, их взваливали на телегу и везли за нами. Так разъяснялось предназначение двух подвод, приписанных к этапу.

Не знаю, через сколько верст нам разрешили сделать первый привал и залезть под телеги, на которых лежали получившие солнечный удар люди, прикрытые рогожей. Мы управлялись с хлебом и ржавыми селедками. Воды не полагалось. Приходилось отворачиваться, когда конвоиры отвинчивали фляги, из которых им в рот текла волшебно-серебряная вода.

Лицо уже было сожжено солнцем, от глаз остались щели. Командир хохотал:

— Принял в этап польку, а приведу монголку! Ха-ха…

И снова путь… под всерасплавляющим солнцем.

Я не знала, что смогу вынести, а чего не осилю. Ощущала себя непонятным производным абсурда. «Забудьте, что вы женщина!» — учила «каракулевая» дама. Теперь появилась возможность забыть, что ты вообще человек. И чтобы удержать сознание от того, что это не так, я шла и шла, ведомая нечеловеческим, ошалелым упрямством, удивлявшим меня самое.

В этапе я была самой молодой. Рядом шли пожилые женщины. Каждый перемогал себя, как мог. Если падал, то молча, без жалоб. Здесь сразу становилось ясно, насколько ты одинок.

«Дойдем, там поспим, отдохнем», — утешали себя.

Селение Джангиджир обошли стороной, оно осталось слева. Перед нами замаячили огороженные рядами проволоки два больших барака с парой подсобных помещений. То была зона. На четырех вышках по ее углам прохаживались с автоматами охранники.

Но кровь остановилась в жилах, и ледяная стужа начала растекаться по ним не от вида зоны как таковой.

Там, за проволокой, стояла шеренга живых существ, отдаленно напоминавших людей. В зное и пекле дня они стояли как вкопанные.

Что или кто это? Чтобы не обезуметь, это необходимо было незамедлительно понять.

Усталость, физическая боль — решительно все отступило, рассеялось перед фактом того, что это существовало. Мы подошли ближе и уже четко могли рассмотреть: да, то были люди! Их было человек десять: разного роста скелеты, обтянутые коричневым пергаментом кожи; голые по пояс, с висящими пустыми сумками иссохших, ничем не прикрытых грудей, с обритыми наголо головами. Кроме нелепых грязных трусов, на них не было ничего. Берцовые кости заключали вогнутый круг пустоты. Женщины?!