Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 46 из 126

о я увидела… Увидела, как с другой стороны барака к нам направляется человек пять мужчин. Что делать? Следует их умолять? Кричать? Стучаться им в душу? Нет! Убить! Убить надо их и себя! Все равно кого!..

Дверь оставалась наглухо закрытой, хотя находившиеся поближе пытались в нее стучаться, звать на помощь охрану…

...А пятеро приближались. Управлять собой, что-то решать было уже невозможно. Страшное, будь то убийство или насилие, могло творить само себя беспрепятственно.

Пятеро мужчин подошли совсем близко и… сели на нары. Сначала была только скорость понимания, что они — защита, что мы теперь вне опасности! Как неразличимо все сращено.

— По какой? — спросил один, повернувшись к нам.

— 58-я, — выдавила я из себя.

— Откуда?

— Соня — с Молдаванки. Я— из Джангиджира. А вы?

— Мы из Токмака.

Сердце заныло.

— Значит, вы должны знать моего мужа?!

— Кого именно?

— Эрика Андреевича.

— Так это наш доктор. Вы его жена? Точно. Видели мы вашу фотографию у него. Похожи. Почти… А ведь он был тоже назначен в этот этап. Его отстояла… ну, отстояли его. А ведь могли здесь встретиться…

Выручившая тема стала опорой, я перевела дыхание.

В чаду исступленного возбуждения на сегодня мы были заслонены провидением оттого, что жутче смерти.

И про себя я обожествила этих пятерых.


Двери открыли только утром. Тут же начали выкликать фамилии. Барак опустел. Увели и «ночных хозяев». Осталось человек тридцать. Соню и меня не назвали. Идти мы бы все равно не могли.

В бараке воцарилась тишина. И мы с Соней уснули.

От сна, возврата памяти к минувшей ночи я отходила медленно и отошла бы еще не скоро, если б не разговор на верхних нарах. Вполголоса беседовали двое мужчин.

— Ты с какого в партии?

— С восемнадцатого.

— Как же в тридцать седьмом уцелел?

— Сам не знаю. А ты?

— Я с двадцатого.

— Скажи, ты что-нибудь понимаешь?

— Чего тут понимать? У них разнарядка на НКВД. Дают им: в Коми, на Востоке построить столько-то железных дорог, столько добыть свинца. Вот и выискивают себе бесплатную рабочую силу. Нас с тобой, прочих…

— Брось чепуху говорить. Тут в чем-то другом дело.

— То не чепуха, браток. Факт!

— А сам знает?

— Как не знать? Знает! Ну а ты что думаешь?

— Можно с ума сдвинуться.

— А-то.

Я видела их потом. Шла с ними дальше в этап. Обоим лет по пятидесяти. Лица изборождены морщинами. Коммунисты с восемнадцатого и двадцатого! У одного под курткой одета тельняшка.

И они прожили ночь массового насилия, общую парашу для мужчин и женщин, крики ненависти, издевательский хохот. К каким своим историческим воспоминаниям они присовокупили эти? Во всяком случае, они ни за кого не вступились, никого не стали оборонять.

А разговор этот я не забывала. Ничто его не могло стереть из памяти. В простом спокойном обмене гипотезами было нечто чудовищное. О Сталине говорилось как о главаре бандитской шайки. Осатанелость грандиозных размахов пятилеток связывалась с тем, что служащие НКВД хватали кого попало, давали по десять лет, превращая тех, кто им неугоден, в рабочий скот.

Я отталкивала от себя леденящую мозг неправдоподобную, жутчайшую из догадок. Неужели плановое «рассудочное» превращение огромнейшей части людей в поголовье для блага других — правда нового общества? Того общества, за которое бились мой отец и мама?

Тоска по объяснениям цепко хватала за горло. Но насущным делом минуты было устоять на ногах, одолеть холод и голод.


За полтора последующих месяца я попадала в пять этапов — по совхозам Киргизии. Поля были под снегом. Мы тяпками срубали замерзшую капусту, дергали мерзлый турнепс, грузили на платформы твердую как камень сахарную свеклу; «подножный корм» поддерживал нас.

На одной из колонн я встретила санврача Полину, с которой сидела в камере внутренней тюрьмы НКВД. Она была такой же неунывающей и смешливой. Поужасалась тому, что стало со мной, и пообещала познакомить со «своим героем», с которым переживала «небывалый роман». Вечером действительно познакомила. И с кем! С одним из тех пятерых, которые спасли нас с Соней от новотроицкой жути.

Теперь, при более нормальных обстоятельствах, я увидела хорошего, негромкого человека. Привкус, неудобство от ситуации, в которой нам пришлось увидеть друг друга впервые, стесняли. Я потом долго мучилась от того, что не нашла нужных слов для выражения ему чувств больших, чем благодарность. Было очевидно, что инициатива защиты принадлежала ему.

К тому моменту жизни уже выстроилась небольшая шеренга чужих людей, подаривших право считать этот мир возможным для жизни. С Чингиза, технорука Портнова и этих пятерых мужчин я заново начала чтить Человека.


Беловодский лагерь, куда нас привели очередным этапом и в котором я надолго задержалась, располагался у подножия Тянь-Шаня. Был ли Беловодск поселком или небольшим городком, я этого так и не узнала.

Подразделение составляли две зоны: мужская и женская. Все служебные помещения — кухня, баня, медпункт, контора и пять бараков — были в мужской зоне. В женской находилась одна длиннющая, с маленькими слюдяными оконцами постройка.

Нас привели в холодный, свирепо-дождливый день. Поскольку барак был врыт в землю, вода и грязь беспрепятственно стекали в него. Слезая с нар, люди оказывались по щиколотку в грязи.

Сгрудившиеся на верхних нарах любопытствующие аборигены, свесив в проход головы, аттестовали каждого из спускавшихся в барак по скользким ступенькам новичков.

— Красючка пришла! Смотрите, — указали они на меня. Я безошибочно уловила недружелюбие наречения и встречи. В Джангиджирском лагере были одни политические. Здесь верховодили уголовники.

В мрачном, грязном помещении горела коптилка, слышался отборный мат. Место нашлось на голых верхних нарах. Ни подушек, ни матрацев не было.

Под голову я подложила узелок с сохранившимися туфлями и шерстяной кофточкой. (Каждый раз, как только я пыталась выменять эту кофточку в Джангиджире на хлеб, женщины меня отговаривали, пугая зимними холодами.)

Еще до подъема кто-то растолкал меня. На нижних нарах скопом, целой колонией, как то было предписано ранжиром, располагались мелкие воровки. Похожие на кикимор, с ужимками и гримасами, выплясывая на подложенной под ноги доске, «шалашовки» демонстрировали украденные у нас, «новеньких», вещи. На одной были надеты мои туфли, на другой — шерстяная кофта.

— Ну как? Не худеть?

Обобранные до нитки во время мертвецкого сна, мы должны были свидетельствовать это «не худеть!»

Как надо было вести себя с этими вымороченными существами, я решительно не знала. Но так было ознаменовано начало дикой беловодской жизни.

Утром я увидела: в конце барака нары были разобраны, и там стояли шесть или восемь кроватей с перинами и двумя-тремя пышно взбитыми подушками на каждой. Возле кроватей топилась чугунка и пол был сухой. Здесь проживала привилегированная часть женского барака — «бандерши». Любое приказание вельможных уголовниц прислуживавшие им «шестерки» тут же кидались выполнять.

Ко мне подошла женщина с широким испитым лицом, простуженным голосом назвалась бригадиром и сказала, что я зачислена в ее — Ани Федоровой — бригаду. Бригада эта рыла котлован для фундамента эвакуированного сюда Харьковского сахарного завода. Уже была вырыта довольно обширная, метров триста или около того, площадь.

Бригады работали непосредственно в яме, по дну ярусов которой были проложены поднимающиеся кверху стальные трапы. Глинистая почва облепляла колеса тачек и плохо обутые ноги. Чтобы сдвинуть с места и вкатить тачку с землей наверх, требовалась немалая физическая сила. Нормы были высокие. Во имя шестисот-семисот граммов хлеба лезли вон из кожи.

А метрах в ста от нас, среди копошащейся рабочей массы, кружком сидели преспокойно игравшие в карты уголовники.

Играли они не только на деньги. Ставили и на человека. Проигравший должен был к концу рабочего дня прирезать того, кого проиграл. В жертву «втихаря» всаживали нож и тут же закидывали труп землей. Полагаться на заступничество охраны не приходилось. Конвой и уголовники между собой ладили. Рассказывали: чтобы «рассчитаться» затем количеством людей, конвоир откапывал зарезанного, стрелял в него и сдавал как убитого «при попытке к бегству».

Каждый, кто рыл здесь землю, понимал: в любую из секунд жуткой лотереей он может быть превращен в смертника. Стиснутому страхом сознанию ничего не оставалось делать, как обходиться ухарством: а-а, жизнь — так жизнь, смерть — так кончина.

Примерно недели через две Аня Федорова, глядя прямо в глаза, раздав большие пайки хлеба, протянула мне оставшуюся четырехсотграммовую взамен заработанных семисот граммов.

Доли секунд мне были предоставлены на то, чтобы возмутиться и веско заявить: «Отдай заработанное мной!!» Чего бы это ни стоило, однажды я должна была обозначить себя неуступчивой.

Заторможенная, при той неуверенности в себе, которая поминутно меня подводила, я упустила эти мгновения и… проиграла куда больше, чем могла в том отдать себе отчет.

Я понимала, что отобранный хлеб в оплату за свою безопасность Аня отдавала «бандершам», фактическим хозяйкам смрадного общежития. Вокруг воровали, меняли, дрались и мирились, судили, рядили. Я слышала, но не воспринимала похабную, грязную ругань, видела, как люди приспосабливались к жизни барака, друг к другу. Многие женщины, никогда раньше не сквернословившие, быстро осваивали мат и уже этим не противопоставляли себя духу лагеря.

Инстинктивно отстраняясь, избегая соприкосновения с кипучим окружением, я вызывала откровенно враждебное к себе отношение, что и не замедлило проявиться.

Поначалу я обрадовалась, когда меня перевели из Аниной бригады в другую. Бригада была подряжена очищать от камней участок земли, по которой собирались тянуть железнодорожную ветку к будущему заводу. Камни весом в шестнадцать-двадцать килограммов и больше надо было взвалить на платформу и отогнать эту платформу к месту сброса.