лье вносили и вносили людей с обмороженными руками, ногами и лицами. Многие были без сознания.
Лицо одного из ожидавших помощи показалось знакомым, но я не сразу поняла, что это джангиджирский технорук Портнов. Он был так слаб, что не открывал глаз. Что за эти три месяца могло с ним произойти? Почему он попал в этап?
В тот момент я хотела одного: владеть куском хлеба и кружкой сладкого чая, чтобы помочь ему. Бессилие нищего — отвратительно!
Старый узбек, которого положили возле меня, без конца просил:
«Пить! Пить!» Сосед слева — тоже. Раз-другой я, пересилив себя, поднималась, вливала в рот стонущим по глотку воды. Но просили отовсюду.
Проснулась я неожиданно. Вдруг. По одну и другую сторону от меня лежали уже мертвецы.
За ними пришли с носилками не сразу. Уносили и возвращались опять: пять… семь… девять… В тяжелом сне метался Портнов.
Впечатления ночи потрясли.
Я сидела на краю топчана, мучительно силясь принять какое-то решение. Оставаться в этом погребе было невмоготу, а от мысли, что придется выходить на работу в такую стужу, внутри все сводило. Ждать откуда-то помощи не приходилось. Значит, вопреки всему, собрав остатки сил, надо было не только тянуть, но и превзойти себя — попытаться выйти на рекордный паек. Тогда, получив восемьсот граммов хлеба, возьму пятьсот граммов себе, а триста принесу Портнову. Нет, шестьсот — себе, а двести — Портнову…
То ли это был бред, то ли призрак «воли к жизни», но он обрел очертания решения. Джангиджирский технорук помог к нему прийти. Он отправил меня набираться ума-разума, сейчас ему было худо. Я хотела ему помочь.
По моей просьбе я была выписана из лазарета. Чтобы выработать рекордный паек, надо было от склада к стройплощадке нести едва ли не пятнадцать кирпичей за раз. Я просила накладывать мне по семь. Рассчитала шаги «от» и «до». Ни одного лишнего движения. Только эти кирпичи, эти шаги. Я должна была, делая вместо одной проходки, две, справиться! «Трудно только первый день. Потом наемся хлеба и будет легче», — уговаривала я себя.
На пути была узкоколейка. Переходить через нее с кирпичами самое непростое. О нее я и споткнулась, не дотянув до обеденного перерыва каких-нибудь пару часов. Упала вместе с кладью. С полнейшим безразличием ко всему, даже не пытаясь подняться, я лежала на земле и глядела в голубое небо. Больше ко мне ничто из окружающей жизни не имело отношения…
…Возле меня кто-то остановился. Сначала я увидела сапоги, полу брезентового плаща. Незнакомый человек присел возле меня на корточки.
— Сколько вам лет? — спросил он.
— Двадцать три.
— А срок?
— Семь лет, — машинально отвечала я, лежа на земле поперек узкоколейки.
— Какая статья?
— 58-я.
— Понятно. Пойдете работать на завод нормировщицей? Давайте помогу встать. Пошли к бригадиру. Где он?
Вольнонаемный харьковчанин главный инженер строительства завода Василий Иванович Лукаш помог подняться.
Я не поверила ни одному из сказанных им слов, хотя такие случаи бывали. Слышала. Заводское начальство обращалось к лагерному с просьбой отрядить для работы нужных им специалистов. В этом случае завод выплачивал лагерю за квалифицированного работника 15 рублей 50 копеек в день. Выгода была обоюдной, и такие сделки заключались. Тем более что это не требовало режимных уступок. Вольные и заключенные и так сталкивались в зоне оцепления. Но при чем тут я, никакой не специалист?
После разговора с главным инженером бригадир Батурин сходил к начальнику, передал предложение, и лагерь отдал меня заводу.
Василий Иванович Лукаш препоручил меня старшему нормировщику. Меня сводили в слесарные мастерские, в механический цех, показали детали, познакомили с разного рода операциями, выдали справочник по нормированию, дали на пробу заполнить наряды и заключили: «Толк будет!»
Василия Ивановича Лукаша я про себя назвала: мужчина-мать!
Жизнь моя изменилась самым радикальным образом. Приходя вместе со всеми из зоны, я шла в контору. Дождь, снег, ветер были теперь за окном. Я училась какой-никакой, но специальности.
В конторе был репродуктор. Здесь ждали и слушали сводки Информбюро. Читали письма родных с фронта, рассказывали о «похоронках». И война заняла в сознании то место, какое она занимала в жизни всех людей страны.
В 1944 году в армию стали брать и тех, на кого была «броня». Мобилизовали и моего спасителя Лукаша.
Я стеснялась ему напомнить о себе. А тут, увидев меня возле мастерских, он сам подошел.
— Ухожу на фронт. Заместителя просил, чтобы вас держали на заводе. Так что не беспокойтесь. Все будет хорошо.
Будучи замороженной, я и Василию Ивановичу не выговорила того, что чувствовала, не сказала ему: «Вернитесь невредимым, хороший человек». Не сказав, всегда казнила себя потом за это.
Позже пришла повестка и его заместителю. Сдавая дела следующему, этот незнакомый человек не забыл ему передать просьбу Лукаша. Меня оставили на заводе. Долгий рабочий день меня не тяготил. Угнетала необходимость возвращаться в зону.
Как-то в кузнице меня застал гудок на обед. Все ушли, а я села в темный угол, чтобы съесть свой паек. На улице, за стеной кузницы, разговаривали мужчины:
—...А кто ее муж?
В первое же утро по прибытии в Беловодский лагерь перед выходом на работу нарядчик выкрикнул:
— Где здесь Петкевич?
Подошла к нему:
— Я.
— Идем, — сказал он заговорщицким тоном, — пойдешь со мной сейчас в мужскую зону, там тебя твой мужик ждет.
«Твой мужик, твоя баба» — терминология на этой колонне иной быть не могла. Сердце у меня упало. «Сейчас увижу Эрика. За то время, что моталась по совхозным колоннам, его перевели сюда…» Шла за нарядчиком ватными ногами, не успев привести себя хоть в какой-то порядок, страшась, что Эрик просто не узнает меня.
— Вон там, за хлеборезкой, он тебя ждет, — указал нарядчик на угол барака.
За хлеборезкой стоял незнакомый мужчина.
— А тот, кто спрашивал Петкевич? Где он?
— Я и спрашивал. Вчера вечером увидел, что вас привели этапом. Не узнаете меня?..
— А-а, вы?
…Узнала! Это тоже был один из новотроицких защитников.
— Меня зовут Петр Гордеев. Тогда не успели познакомиться. Помните?
— Конечно, помню. Но зачем вы так сказали нарядчику? Зачем вы так назвались?
— Ну а что такого? Я ж помочь хотел. Чудачка, — продолжил он, — я ведь не какая-нибудь шпана, все-таки — инженер-строитель. Ведь правда — хотел как лучше. Будут знать, что кто-то есть, приставать не станут.
Что-то еще говорил инженер-строитель Петр Гордеев, плоть от плоти лагерного опыта. Я его не слышала. С чувством острой, несказанной оскорбленное и обиды пыталась тогда понять логику его поступка.
Теперь, находясь в кузнице, я услышала, как он отвечал на кем-то заданный вопрос: «А кто ее муж?»
— Доктор. Эрик Андреевич. Я с ним на одной колонне был, — пояснял он. — Живет там с начальницей санчасти. Она ему обставила жизнь как надо. В сале недостатка нет. Даже шампанское ему в зону приносит.
«Шампанское, сало?» — успела я повторить про себя. И — задохнулась. Сильная боль привалила к стене, опрокинула навзничь и, наконец, дотоптала все то, что не было ни силой, ни глубиной, ни даже просто верностью мужа.
Как пожня, на которой выгорел остаток немудреного урожая прошлой жизни, я в беловодской кузнице осознала себя, наконец, бесповоротно и решительно одинокой.
В Беловодске нам выдали кое-какую одежду. Помимо телогрейки я получила хлопчатобумажные брюки и гимнастерку с настроченными на них пятью или шестью вопиюще разноцветными заплатами. На ноги «выписали» резиновые бутсы.
Баня на колонне означала выдачу двухлитрового ковша воды, которым надо было обойтись. Черные струи грязи стекали с каждого, кто пытался мыться. Как и большинство, я предпочитала малой порцией воды помыть только голову. Горячая, вынутая из дезкамеры одежда имитировала ощущение смены белья.
Трудно сказать, какое впечатление произвело появление в заводской конторе такого несуразного «субъекта», как я. В комнате сидели две учетчицы, паспортистка и работавшая на заводе семья эвакуированных ленинградцев: мать и две дочери. Старшая, Нирса, была моей сверстницей, до войны училась в Консерватории, была хороша собой и очень мне нравилась.
Настороженность, даже известная ощетиненность вольнонаемных сотрудников постепенно отступили, сменились расположением. С Нирсой мы подружились.
Однажды Нирса принесла на завод живую розу:
— Это — тебе!
Подарок не только растрогал — поразил. Мучительное ощущение несоответствия себя почитаемым ранее нормам мешало общению, перекрывало тогда пути к другим. Преподнесенная роза в известном смысле была равнозначна снятию «карантина».
Помог выйти из самозаточения и ссыльный Альфред Ричардович П. Величественный старик с белой ухоженной бородой часто заходил в контору. Мало с кем разговаривая, он усаживался на табуретку и подолгу молча смотрел на меня. Одно и то же происходило ежедневно.
— Тебе не страшно, что он… так? — шепотом спросила как-то Нирса.
— Ничуть.
Мне было хорошо. На меня нисходил покой, когда этот старый человек находился рядом. Может, только один вид красивой старости приносил лечебное успокоение? Наверное, я кого-то напоминала ему. Иногда казалось, что, несмотря на разницу в возрасте (лет в пятьдесят), мы одинаково тоскуем о чем-то безвозвратно ушедшем.
Однажды Альфред Ричардович, приурочив свой приход к обеденному перерыву, принес пол-литровую бутылку патоки и сушеный урюк.
— Эту роскошь прислали мои дети. Вы не откажетесь разделить это со мной? — спросил он церемонно и едва ли не робко.
Жизнь будто говорила: «Я сама себя творю. А ты смотри, вбирай». И она раскатывала себя во всю неприглядную, но загадочную ширь и с изнанки, и снаружи.
Обходя мастерские, зону оцепления, я видела голодных и сытых, в лохмотьях и неплохо сшитых бушлатах русских и киргизов. Люди дробили камень, клали кирпичи, замешивали цемент, тесали бревна. Были заняты подневольным трудом. Ритмом, ладом строительства сами каким-то чудом помогали себе. И я пропитывалась каждой подробностью: патокой, розой, словом и поступком встреченного человека. Ничего не роняя, протаптывала свою тропу.