Окруженный заботами близких, Александр Иосифович чаще других предлагал мне: «Ну хотя бы стакан молока?» Я отказывалась: «С какой стати!»
Как-то уединившись в своей дощатой разнарядочной, заканчивая обед, позабыв обо всем на свете, я доскребывала со дна котелка кукурузную кашу. Звук скрежета алюминиевой ложки о жесть котелка дошел до собственного сознания, когда, оглянувшись, увидела стоявшего на пороге Клебанова. Не знаю, сколько времени он наблюдал за моим самозабвенным усердием, но я долго после этого старалась не встречаться с ним взглядом.
А вскоре, замеряя землю, почувствовала дурноту. Очень хотелось есть. Успела только шагнуть во времянку-мастерскую.
Когда пришла в себя, увидела Александра Иосифовича, державшего в руках ложку и котелок с чаем, в который он исхитрился накрошить хлеб.
— Одного хочу, — сказал он зло. — Хочу когда-нибудь встретить вашего мужа. У меня есть, что ему сказать.
Видимо, сильное, что-то по-людски сочувственное было в запальчивом обещании этого человека. Горькое тепло затопило душу.
Утром стало известно: собирают этап. В дальние лагеря.
И сердце на этот раз зашлось особенной силой: уехать!!! Не ждать больше писем от Эрика, которых он не пишет. Не высматривать на «пятачке» Барбару Ионовну с буханкой хлеба, которая мерещилась ночью и днем. Остатками сил я стыдилась своих жалких чувств, самой себя. Неверность тех, кого я считала своей семьей, была предъявлена сполна. Хотелось решительно отсечь то, что еще болело, тащилось за мной и унижало.
«Завтра пойду к прорабу, попрошу включить меня в этап», — думала я, дивясь пробудившейся воле. Но под утро, когда в барак вошел нарядчик, в списке на этап была зачитана и моя фамилия. Все решилось само собой.
Возле железнодорожных путей охрана расставила палатки. В одной из них выдавали потертое обмундирование. В другой обыскивали. Не ожидая, когда это сделают женщины-охранники, я письма Эрика в которые умудрилась сохранить до того момента, порвала сама. Ветер поднял обрывки, они покружились и улеглись на среднеазиатскую землю. Вот и все! Черта была подведена.
Из соседних лагерей подвозили новые и новые партии заключенных. Этап готовился большой. Еще оглядывалась: вдруг Эрик окажется здесь? Нет. Его — берегли…
Подали длинный товарный состав. Нас стали грузить в замызганные грязно-красные товарные вагоны, в которых перевозили скот.
ГЛАВА VI
Этап шел на север. Куда именно — держалось в секрете.
Едва мы, разбитые на группы, начали занимать вагоны, как в ход пошли сноровка и сила. Уже через несколько секунд наглядно определилась во плоти иерархическая структура населения нашего вагона. На верхних нарах у зарешеченного железными прутьями оконца оказалась рослая черноокая армянка Наташа Шаталова. Рядом расположились ее фаворитки из «бытовичек».
Охрана велела выбрать старосту, определить график дежурств, чтобы выносить парашу. Старостой объявили Наташу. Выбор, надо сказать, был удачным. Красота волевой старосты производила впечатление даже на охрану. Ко всему она имела низкое меццо-сопрано и пела цыганские романсы. Сидела за хищение по знаменитой во время войны 107-й статье.
Дальние лагеря обрисовывались многими как житные угодья. А пока надо было осваивать дорожную пересылку.
В середине вагона стояла железная печка. На ней — чайник. Возле — горстка чурок и ведро каменного угля. На полу, служившем здесь нижними нарами, и верхних настилах была негусто набросана солома.
Мне досталось место на полу в углу вагона, одно из худших. С одной стороны — холодная стена вагона (дрогнуть и переносить несносную боль в суставах пришлось всю дорогу), с другой — болтливая и жалкая Нелли, сидевшая за мелкое воровство. В стремлении произвести впечатление бывалой лагерницы она бахвалилась, что сидит второй раз, с апломбом заверяла, что на Севере будет легче, чем в Беловодске. Указывая на свою землистую кожу, учила:
— Вот, смотри, смотри, какой у меня хороший цвет лица. А знаешь, что я делаю? Мне и кремы-то никакие не нужны. Я мочой умываюсь.
Часть женщин была замкнутой, молчаливой, а большинство проявляло баламутный нрав. В вагоне вспыхивали ссоры, разнимали дерущихся неизвестно из-за чего. И только тогда, когда затапливали «буржуйку», разомлевшие узницы стихали. Или, напротив, кто-то начинал истерически рыдать.
Сидевшая за убийство громоздкая женщина жаждала исповедоваться и подсаживалась ко всем по очереди. Рассказывала, как схватила топор, как ударила, потом следовали подробности о брызгах крови на стене и еще более страшное. Это было невыносимо. Вперив малоподвижные беловатые глаза на собеседника, она словно вертелась в колесе известного ей одной ужаса. Просыпаясь по нескольку раз в ночь, я видела, как она сидит, открыв пустые, страшные глаза, прикованная к своему кошмару.
Вагон вез ворох беды, вывернутого нездорового воображения, неврастении, элементарной грязи.
Медленно, с остановками мы еще несколько дней ехали по Средней Азии. Состав часто загоняли на запасные пути, потом паровоз маневрировал, резко толкал вагоны туда-сюда, и снова стучали колеса. Как же много в жизни холода и железа: рельсы, засовы, замки, хватка Судьбы.
Ехали неделю, восемь, девять дней. Вдруг с верхних нар донеслось:
— В Россию въехали! В Россию! Лес какой!
Все по очереди полезли смотреть в зарешеченное оконце. В душе отчего-то заныло.
И затем уже вовсе не крик, а громкий Наташин шепот:
— Ой, женщины, сколько эшелонов с ранеными!
И опять все карабкались на верхние нары. Глядя на военные составы, замолкали.
Один за другим мимо нас проходили санитарные поезда с ранеными. На полках пассажирских вагонов лежали изувеченные, забинтованные головы, руки, ноги. Эти составы своим ходом везли беспамятство, крики, смирение, неизбывную боль… Загипсованное, окровавленное несчастье войны.
В Сызрани нас ожидала длительная остановка. Объявили, что поведут в баню. Под конвоем вывели в город.
И впрямь — Россия! Какая же она другая по сравнению со Средней Азией! Здесь отчаянно лопотали листочки тополей и берез. Свежий ветер трепал волосы. Конец мая. Весна. С грачами. Еще холодная. Резвая. Звонкая. Дом! Забытое, родное проникло в клетки. Как жила без этого? Как могла? Вдали мелькнула Волга. С юности мечтала увидеть ее. Вот какой получилась встреча с великой рекой. Из груди вырвалось что-то вроде всхлипа.
Нас привели в настоящую баню. Из одного, другого, третьего кранов лилась вода. Кто был поздоровее, брызгался и кричал:
«Во-о-да!!» От самой ее наличности, потока, ненормированности впору было обалдеть. Перекрытые долгие месяцы корой грязи, мы отмывались выданным нам граммов в двадцать кусочком мыла, споласкивались, обливались снова и… счастливо слабели. Как же мы отвыкли от ощущения чистоты!
И снова холод, стук колес, хлопотливый ритм небольшой скорости…
После Сызрани стали задерживать выдачу хлеба, а затем и вообще перестали давать. «Нет хлеба!» — объяснили нам.
— Не имеете права оставлять нас без хлеба! — закричала Наташа.
Снаружи стали бить прикладом в дверь.
— Молчать! Или в изолятор захотела? — Наташины чары на конвоиров больше не действовали.
Против нашего состава остановился идущий на фронт эшелон. Впопыхах не разобравшись, что за товарняк стоит перед ними, солдаты, высовываясь из окон, подтрунивали:
— Эй, девицы-красавицы, куда с таким шиком шлепаете?
Вместо ответа, оторвавшись от заветного окна, Наташа внезапно соскочила на пол и начала бить кулаком в стену вагона.
— Есть хотим! Где наш хлеб? Дайте нам хлеба! — обозленно, настоянно на голоде кричала она.
Ее взрывной крик с размаху ударил по нервам, подцепил, заразил остальных. Стучал и кричал уже весь вагон, за ним следующий, третий. И вскоре изнутри состава в стены и двери камер на колесах колошматили сотни кулаков, весь двадцативагонный состав.
— Отдайте наш хлеб! Есть хотим! Хле-е-ба-а! Хле-е-ба-а!
Стоял уже не крик, а рев. И не горлом орали, а голодной утробой, шальной надеждой на то, что, вопреки произволу, кто-то заступится за находившихся под замком.
У колес наших вагонов забегали начальство, охрана. Забеспокоились не на шутку. Пытались унять. Но поздно. Состав готовы были разнести в щепу.
Из военного эшелона наблюдали, переговаривались. Разобрались, что за состав стоит перед ними. Задетые за живое нашим воплем, оттуда выпрыгнули несколько военных и подошли к конвойной верхушке.
— Кто старший? Им положен паек. Почему не даете им хлеба?
Начальник поезда стал угодливо предлагать военным для выяснения пройти к нему в вагон.
— Принесите сюда накладные. Объясните при них, — не согласились они.
Тон их стал до крайности резким. Среди прочих выделился особенно взвинченный голос:
— Не имеет права морить людей голодом! — Повелительно перекричал он всех.
И, услышав эту требовательную, накаленную интонацию, смолк наш состав.
— За кого заступаетесь, товарищи? За кого зас-ту-па-е-тесь? — стал их стыдить начальник конвоя. — За прес-туп-ни-ков.
В кромешной тишине, возникшей от душевной сосредоточенности, мы услышали бешеный крик заступника-фронтовика, поразивший срывом на предельно высокую ноту и тем, что ответ был храбр и смел:
— За кого? За своих матерей и жен, которые могут здесь оказаться.
Словно кайлом эта пронзительная нутряная правда сбила с души все наросты. Недвижно лежа в углу на полу вагона, я зажала рот, чтобы не закричать беспомощное и страшное: «Да, да, мы ни в чем не виновны, над нами издеваются. Мы не понимаем, за что!..» Как и многих, меня сотрясала истерика.
— Ошибочку, оплошность допускаете, товарищи военные, — отбивался начальник поезда.
Но фронтовики не отступали:
— Несите накладные! И не задерживайтесь! Мы возвращаемся на фронт после ранений, — доносилось до нас. — Нам надо знать, что в тылу все делается как положено!
Яростная сшибка ничем не возмутимого персонала охраны, наглевшего в тылу, с оголенными нервами фронтовиков, уже понюхавших огня и смерти, перевела все в ранг емких человеческих чувств, оставила о себе пожизненную память.