Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 53 из 126

— Выручи! Помоги! — уговаривала меня Наташа. — Если ты согласишься вести концерт, тогда что-нибудь может получиться. Сделай это для меня! Ну согласись. Прошу!

Я сдалась. Измотанность и безразличие умудрили смолчать, что читала в Беловодске рассказ «Жена».

Концерт состоялся. Наташа имела громкий успех. Ее просто не отпускали со сцены. Я выступила в роли конферансье.

На свою беду!!!

На следующий же день меня вызвали в КВЧ.

Какова функция такого лагерного образования, как КВЧ (культурно-воспитательная часть), объяснить затруднительно. Газеты? Библиотека? Радио? Кино? Все это отсутствовало начисто.

Ведал КВЧ на колонне «Светик» освобожденный от всяких других обязанностей некий Васильев, мрачный, болезненного вида, худой, жилистый человек.

— Садись, товарищ, — указал он мне на стул.

Помещение КВЧ представляло собой каморку со столом, двумя стульями и плитой. Линялая ситцевая занавеска, видно, отгораживала постель.

Васильев начал с похвал тому, как я вела концерт. Потом последовали вопросы: «По какой статье? Срок? Где училась?» Сам отрекомендовался бывшим заместителем секретаря ЦК комсомола Украины.

— Встречался с Постышевым. Работал с Косиором. Завидовали! Написали анонимку. Оклеветали. Посадили. Теперь «страдаю вместе с вами». — Тут же спросил, трудно ли мне на лесоповале, и сам же ответил:

— Заморить человека там ничего не стоит. Поразмыслю, подумаю о твоем переводе в зону. Может, и в КВЧ устрою. Развернем тут работу.

Коробило его «ты», «товарищ» и «развернем работу». Встречается такая порода всячески чуждых людей. Васильев принадлежал к таковым, казался неживым, неодушевленным. Невозможно было счесть улыбкой оскал его желтых лошадиных зубов, хотя лагерный удачник явно пытался быть приятным.

Внезапно поднявшись со стула, он схватил меня за руки. Засопев, рванул к себе и к занавеске.

Опередив собственную сообразительность, с откуда-то взявшейся силой я оттолкнула его так, что, ударившись о край плиты, он полетел на пол. Парализовал наползший ужас: «Убила человека!» Но через пару секунд привставший «начальник» уже рычал:

— Сыг-ны-ю-ю! Сгною! В ногах будешь ползать, просить… Сгною!

Одно только представление о насилии мне мутило рассудок. Мысль о нем была конечной, как предельная черта ужаса, за которым следовало одно — смерть. Именно его, насилия, я на протяжении всей жизни боялась неизъяснимей и превыше всего.

Не помню, как добралась до барака. Острое чувство обрыва жизни было единственным внятным чувством, а ядовитое мстительное «сгною» ничтожного «начальника» — лагерной достоверностью, перспективой гибели.

Изо дня в день, неделя за неделей одно и то же: подъем в пять часов утра, наспех выпитая бурда — чай с кусочком хлеба, команда «Становись в четверки!». Болотистая почва постанывала под ногами, когда нас вели бригадами в лес. При каждом шаге ступня отжимала влагу. Менялось одно: участки леса. Пилы притуплялись, а мы все пилили и пилили казавшиеся железобетонными стволы деревьев.

Изнурительный труд, соседство с топором путали иным мысли. Нет-нет да кто-то и отрубал себе палец или два (отважившихся на это называли «саморубами»). Шли на это, лишь бы избавиться от лесоповала, изнеможения, москитов, которые в течение всех часов жалили непосредственно в нервы.

Больше, чем на пятьсот, а в лучшем случае на шестьсот граммов хлеба «потянуть норму» не удавалось. Хлеб выпекался со жмыхом. Пайка походила на камень. Во время обеда маленькими черпачками выдавали «витаминное довольствие» — отвар из еловых и сосновых иголок. Но разве могло это помочь?

Многих уже одолела цинга. Настигла она и меня. Сначала на ногах обозначились лиловые пятна, очень быстро — гнойные очаги, затем открылись язвы.

Как-то после работы я нерешительно направилась в медпункт. Фельдшер обработал раны и… дал освобождение от работы.

Ни в какие законы, ни тем более в милосердие нарядчика или прораба я, разумеется, не верила. И когда утром в бараке женщины собирались на работу, от неуверенности в мало-мальские «права» было просто худо. Сердце ныряло вниз, но как освобожденная медпунктом я все-таки не поднималась.

Едва пересчитали построившиеся бригады и проверили списки заболевших, как тут же в барак прибежал нарядчик.

— А ну, быстро, — направился он ко мне. — Или помочь?

Нет-нет! Помогать было не надо! Страшась жирных рук нарядчика, которыми он стаскивал людей с нар, как могла быстро я слезла сама.

Присутствовать при отправке бригад на работу начальник КВЧ Васильев считал для себя делом обязательным. В любую погоду он, как гипсовая статуя, желтел возле вахты, проверяя, кого освободили.

Вечером фельдшер зло бормотал:

— Не дам больше освобождения. От Васильева так нагорело, что сам могу костей не собрать.

Мог и не говорить этого. И так было понятно. Такие, как Васильев, не шутили. Пообещав мстить, предпочитали все творить за спиной и уничтожать методически, со вкусом.

Буквальный смысл его угрозы «Сгною!» был уже налицо. Я с трудом передвигала ногами. Они были колодообразными, словно бы приставленными. Я загнивала.

Утром при ударе в рельсу удавалось понять: «…это лагерь… надо! Что „надо“? А-а, идти на работу». Я сползала с нар и тащилась к вахте. Кроме этих несложных задач, ничто уже не заботило. Зло имело физиономию Васильева, персонифицировалось в нем. Я без страданий утрачивала прежнее чувство реальности. С тем, что было за пределами лагеря, ничего не связывало. Я думала только о своей сестре, о ней одной. Где мыкалась моя Валечка?

Чаще всего с ужина мы возвращались в барак последними: моя тезка Тамара Тимофеечева, преподаватель литературы, Наташа и я.

— Подождите! — остановила нас однажды Наташа перед входом в барак. — Понимаете, что мы погибаем?

Я только тут заметила, как сильно Наташа изменилась. Почему? Что с ней происходит? Спрашивать, интересоваться этим, как раньше, не находила сил.

— Давайте поклянемся друг другу… — предложила она, — поклянемся друг другу в том, что, если кому-то из нас повезет очутиться на другой колонне, тот должен тянуть остальных. Пусть каждая из нас даст слово сделать это!

На секунду в душе что-то засветилось. Она хорошо придумала. Мы взялись за руки, и каждая поочередно произнесла:

«Клянусь»!

— Бывают и такие Воробьевы горы! — подвела итог Тамара Тимофеечева.

Способность участвовать в жизни другого человека как-то совсем атрофировалась. Глаза видели, как кто-то, думая о своем, сидел и раскачивался на нарах, подобно сомнамбуле; как ночью приходили и выдергивали кого-то из женщин, вызывая в постель — к нарядчику, прорабу или Васильеву; как по возвращении их опустевшие глаза устремлялись в дымную, подсвеченную горящим фитилем барачную тьму; и как они тут же отворачивались к стене, торопясь доспать оставшееся до подъема время. Обыденные, почти не вызывающие эмоций картины лагерной жизни.

Встряхнуть могло лишь нечто из ряда вон выходящее. Кто-то на лесоповале вовремя не отбежал, и его убило спиленным деревом, кого-то зарезали в зоне или в бараке, кому-то в изоляторе доломали кости.

Эти «происшествия» поражали. Болела и ужасала некая общая человеческая обреченность, историческая судьба. Вторым планом представлялась жизнь сведенного на нет человека, и, как факты, это помнилось уже всю жизнь.

Самое уязвимое и беззащитное у большинства — психика.

На «Светике» я стала свидетелем одного из самых невыносимых отступлений от человеческого начала: гуртового озверения людей. На распилку бревен меня несколько раз ставили в пару с чахлой, до крайности измученной женщиной. В бараке она едва ли не каждому рассказывала о двух своих дочурках семи и девяти лет, оставшихся на воле.

— Пропадут они, помрут без меня! — твердила и твердила она. — Ну сами подумайте, как они могут без меня жить? Ну, как могут?

Более десятка раз вохровцы пересчитали наши построенные для возвращения в зону четверки. Одного из заключенных недоставало. Объявили: «Побег!» Еще и еще раз обшарили лес. Может, умер кто? Без сознания? Не нашли. Выяснилось, что нет матери двоих детей.

Отчаянная решимость бежать из лагеря как будто и не вязалась с затурканностью этой женщины и одновременно проистекала из нее. С охраны за побег взыскивали. И вохровцы в этих случаях сатанели. Усиление режима принимало самые непредсказуемые формы. Например, попроситься теперь отойти в лес «оправиться» означало оказаться под буквальным надзором конвоира. Это действовало на психику людей. Раздражение накапливалось, искало выхода. Получалось так, что пенять надо было на того, кто бежал. Такова логика застывшего мышления.

Женщину искали несколько дней. В тайге имелись посты. В вырытых землянках таились вохровцы. Примерно через неделю в середине дня вдруг замолчали пилы и топоры. Из леса вышли трое оперативников. Впереди шло нечто ступающее. Она! Вместо одежды на ней болтались одни лохмотья. Лицо было превращено в красный, вспухший блин. Изъеденная в кровь москитами, она остановилась, обвиснув на собственном скелете, безразличная ко всему окружающему.

И вместо жалости и сострадания из нутра таких же заключенных, как она, вырвалась безудержная злоба. Это был до предела разогретый психоз. В измученную женщину летели чурки, камни и грязные слова. Неделю скрученные жестким режимом люди мстили не лагерному начальству, а ей. Расправлявшиеся с самой несчастной из всех были так страшны, что ум заходил за разум. Агрессия обезумевшей массы людей — зрелище нестерпимое.

Ни оперативники, отыскавшие беглянку, ни конвой, усевшийся перекурить, не пытались усмирить сорвавшихся с цепи людей.

Но вот злоба иссякла. Так же внезапно, как и вспыхнула. Кого-то остановили, кто-то опомнился сам.

Женщина лежала на земле. К ней подойти не разрешили. Что пережила она в эти семь дней, блуждая по тайге, пытаясь из нее выбраться, сжевывая коренья и ягоды, осталось известным только ей и Богу. Одни говорили, что ей дали дополнительный срок; другие, что она не выдержала следствия и умерла.